Записную книжку можно приравнять к сачку, поймавшему вместо бабочки случайную мысль или мимолетное наблюдение. Из этих отрывочных мыслей и наблюдений вырастает иногда небольшое эссе, а иногда и целая повесть. Тому, кто занят сочинительством, записные книжки необходимы. Но бывают случаи, когда заметки в одну или несколько строк превращаются в особый, самостоятельный жанр и становятся «Крохотками», «Затесями», «Опавшими листьями». Не пытаясь проникнуть в этот великолепный ряд, я, тем не менее, веду нечто подобное.
И, наконец, почему книжка № 17, а не бывшие до нее, к примеру, 5, 8, 14? Или не 19?
Не знаю. Так вышло.
Начинать не трудно, начинать легко. Ведь не догадываешься, что из этого получится.
Даже в диалоге с самим собой невозможно установить своих пределов. Не потому, что чудовищно необъятен, а потому, что пределы размыты.
«Будни». Не сюжет, а отношение к тому, что вокруг – вот главная цель. Шум времени разложить на составляющие.
Все к лучшему! Чем больше негодяев наверху – тем меньше среди нас. И нечего пытаться их оттуда сюда перетягивать.
Из «важных» вопросов, не волновавших меня ни с какой стороны, первым можно назвать еврейский.
Я прошел мимо школы, которую в детстве мысленно не раз поджигал, с наслаждением представляя, как она разгорается.
Я терпеть не мог, когда ошибки в тетрадях исправляли красным карандашом. А вот к синему относился спокойно. Вероятно, потому, что любая правильность всегда с ледяным оттенком.
Чудовищно разные пути, но даже и тут сближающие моменты: и Кафка, и Гашек не закончили свои главные книги – не успели. А еще (но это уже мельче) оба были не подарком для своих родственников.
Если где-то ждут Бога – он обязательно появится. И ему нечего делать там, где от него отмахнулись. Он не назойлив.
Гнев, злость, мстительность разрушают всякого, кто ими наполнен. Но, если после краткого приступа гнева направить разгоряченную мысль в другое, творческое русло – это может оказаться продуктивным.
Зачем исследовать чужие характеры? С собой бы как-нибудь разобраться.
Школа не формирует человека. То, что получил (помимо аттестата), отправляясь в самостоятельную жизнь, оказалось настолько скудным, что пришлось начинать почти с нуля.
Только чтобы память не притуплялась, только – не это.
- Чужой народ не возлюбил, а от своего – с души воротит.
«Ушло, ушло…» Вранье это все. Никуда не ушло.
Прочнее неба нет ничего. Вот в нем и надо искать опору.
К своим текстам отношусь так: если живые – значит, будут жить, пусть и не напечатали. Ну, а если мертвые, то и хорошо, что не напечатали, и сокрушаться не о чем.
- Наше правительство заглядывает вниз, морщит лоб и диву дается: чем же мы тут занимаемся?
Надо вслушиваться. Как можно внимательней вслушиваться. У новых примет времени голосок поначалу тихий.
Улица Милицейская здесь соседствует с улицей Родины. Да и вся жизнь в России так устроена.
- Читателей не видно, а вот графоманов – без счета. Этакие сплошные островки при отсутствии моря.
Самое важное, что ты можешь сделать – это вовремя вскопать землю, посадить лук, морковку, чеснок, огурцы, помидоры, капусту. Картошку, само собой, посадить. А на все остальное, чем ты занят, еще посмотреть надо: достойно ли оно чего-нибудь?
Крапива на пустыре колышется на ветру и напоминает морские водоросли.
Фальшь – это когда заранее знаешь, что будет. Когда люди не просто «вмещаются» в слова и поступки, которые кем-то прописаны, но еще и пытаются имитировать чувства. Альтернатива фальши не правда, а непредсказуемость. Театр фальшив, а футбол нет. Перечитывание книги тоже фальшиво, если нет желания хорошенько обдумать те моменты, которые в предыдущие прочтения обдумал неглубоко.
Оттуда, от звезд, приходит свет, который душа научилась преображать в тепло. И хорошо, что звезды далеко. Не ко всему, что охватывает глаз, надо приближаться.
Только загадка по-настоящему волнует. Найденный ответ, как правило, разочаровывает.
Проснулся ночью, лежал и слушал тишину. Вначале она была непроницаема, потом тихий звон возник в ушах. Потом почудилось, что звон идет с улицы. Все за окном переменилось. Загадочная, неподконтрольная жизнь происходила там.
Здесь день сменяется ночью и потом наступает вновь, а там, глубоко под землей, в заброшенных, темных шахтовых выработках, и времени никакого нет – все едино. Только разложение и накопление впрок неведомых сил.
Не каждое впечатление расшевеливает мысль. Иными впечатлениями восторгаешься бескорыстно.
Есть то, что уходит и становится историей – пусть даже историей отдельного человека. Однако большинство дней, недель, месяцев никаких следов после себя не оставляет. Прошлое – всего лишь островки памяти в равнодушном океане ушедшей жизни.
Я вернулся в свой город больше десяти лет назад и с тех пор пытаюсь вжиться в него. Не всегда успешно.
Интеллектуал – это тот, кто говорит такие вещи, которые расхожими могут и не стать.
Огород в мае зачаровывает. Ничего не было, и вдруг все растет.
Тот, кто идет навстречу, не виноват, что ему надо в другую сторону.
Неужто и там, в космосе, мы разминемся с Богом? Не потому, что не любопытны, а потому, что мы ему неинтересны.
Хорошая проза подвергает сомнению и устоявшиеся взгляды, и устоявшийся образ жизни.
Подлинный писатель – сколь бы ни был мал его талант – всегда обнадеживает читателя.
- В окружающем хаосе надо найти такое подходящее местечко, где не дует и откуда все видно. И никого не обвинять. Ведь не обвиняем же мы сквозняк – просто пересаживаемся подальше от форточки.
Священные камни – священны, несмотря на то, что кто-то гвоздиком нацарапал на них разные слова.
Их беда в том, что они сбились в кучку. Стиснули друг друга в «товарищеском кругу». Нет простора, чтобы оглядеться и нормально дышать.
Та же дурь, но помпезности больше.
Там же, в небе, парит иногда С. и кричит: «Привет, старик! Я тоже сказал свое слово в литературе!» Я машу руками, призываю спуститься, но – тщетно.
На весь Асинск человека два-три литературно грамотных. И это уже много.
Я приучился смотреть в небо, когда ходил в море. Там не на что больше смотреть, только на воду и небо.
Вот и наступает мой вечер: зрение меняется, старые очки не показывают того, что видел раньше.
Надо больше доверять жизни – она все делает вовремя.
Самый большой мой враг – приблизительность. Фальшивые переживания, надуманные чувства – это тоже приблизительность. И время, как ни странно, против меня. То, что сегодня ясно, как день, через два-три года время делает приблизительным.
Мне нравятся люди с виноватой улыбкой.
За тридцать последних лет я, конечно, изменился. Но ничего, и в этой внешности уже пообтерся.
У моего сына нет толстой кожи, он абсолютно не защищен, любое прикосновение для него болезненно.
И одному – плохо, и с людьми – плохо, и перед чистым листом тягостно.
Жизнь прибивает к тебе новых людей и отводит старых. И так год за годом. А один и тот же набор друзей и знакомых вызвал бы желание удавить их всем скопом.
То, что прочно, крепко – всегда дождется своих певцов. Меня же волнует зыбкое и ненадежное, о чем нормальному человеку и петь противно.
Уход Родины – кажущийся, мнимый. Она только за угол свернула, ленинскую кепочку в кусты забросила и – обратно. А мы все шарим и шарим глазами и пытаемся узнать ее по кепочке.
Постыдно навязывать себя кому-то. Но, если не навязывать, тогда всю жизнь можно прожить в одиночестве. А одиночество нестерпимо, это я знаю.
Обижать человека необходимо. Обида – удар по самолюбию. Конечно, из возникшей трещины может хлынуть грязь. Но иногда и золотой песок сыплется.
Не сразу, но я научился сопротивляться телевизору. Я позволяю ему воровать мое время лишь в умеренных количествах.
Как все-таки увлекательно жить на земле! Просто жить – мучиться над рукописями, копать землю под грядки, знакомиться с новыми людьми, ухлестывать за женщинами. И умными книгами дополнять разнообразие жизни.
Я изжил в себе глупую страсть – непременно печататься. Зато желание высказаться, высказать свое, обострено необычайно.
И зачем эти десять или пятнадцать красавиц на подиуме? Красота впечатляет, если она штучная.
Большое, конечно, и на расстоянье видится, а вот нужное на расстоянье можно и не разглядеть. Поневоле приходится быть зорким.
Смешно говорить: прочно ли я здесь живу? Опираясь на окружающее, я балансирую – как бы даже пританцовываю. Но это заставляет быть чутким и внимательным.
Оценивая наши дни, будущие историки напишут: это было время, когда Медведев с Путиным объявили борьбу с коррупцией. И добавят: попытка вытащить скелет из организма, не повредив самого организма, не удалась.
Ну как не согласиться с Леонтьевым: Россию надо подмораживать, чтобы не подгнивала. А то ведь наши шендеровичи никакого удержу не знают.
Хорошая книга не прочитывается, а вычерпывается. Есть редкие книги, из которых черпать и черпать.
Родня моя крепкая, укрепленная в своих домах и огородах.
Генис хорош, но слишком быстр. Он так скачет по странице, что за ним трудно поспеть. Что-то не верится, что в картинных галереях он любит подолгу смотреть на пейзажи.
- Все пишут и пишут о ком-то выдуманном. Нет бы – про себя написать. А про себя не пишут: сказать нечего.
Я пишу для того, чтобы не терять надежды. Писательство это позволяет.
И слабость можно обратить в силу, если разобраться, в чем она заключается, разложить на составляющие и опираться на сильные стороны своей слабости.
У каждого дня свои размеры. Один крохотный, невзрачный, промелькнет, и не заметишь. Другой широкий, большой – длится и длится нескончаемо.
Что можно сделать с примелькавшимися буднями? Из них можно вылущить прелесть повседневности.
Сколько ж вокруг поводов для радости. Вот, к примеру, сегодня. Выпал снег. Мороз минус пятнадцать. А ведь почти середина апреля. И радость в том, что эта иллюзия зимы скоро кончится.
Надо быть великодушным и прощать себе абсолютно все недостатки. Кто, как не мы, обязаны это делать.
Два милиционера – майор и капитан вернулись из командировки в Чечню, крепко выпили и решили прокатиться до поселка Рудничный. По дороге легковушка влетела под лесовоз. Оба – насмерть… Коварный случай подстерегает человека, когда он расслаблен. Случай так и ходит за каждым из нас, и хорошо еще, что использует далеко не все моменты.
Связи с родственниками, когда-то живые и полнокровные, теперь превратились в формальность. Эта формальность необременительна, потому что почти ни к чему не обязывает. И, тем не менее, важно знать, что связи все-таки существуют, и тешить себя иллюзией, что в случае чего на родственников можно опереться.
Портреты из большой комнаты я перенес туда, где компьютер, и повесил над письменным столом. На них бородатый дед вместе с бабушкой, потом – отец в гимнастерке и военной фуражке, и – отдельно – я, двухлетний, в панамке. Все, кроме меня, умерли… Глядя на портреты, я думаю: у тебя немного сил, но, пока жив, ты кое-что еще можешь.
У меня и платки носовые, в основном, дешевые, не подрубленные – те, что дают на похоронах в память об усопшем.
Прежде чем на что-либо решиться, я взвешиваю, какие трудности могут меня ожидать. Если препятствия основательны – я легко отказываюсь, а потом жалею об упущенной возможности.
- Асинск – как раз то место, где хапнуть у государства – только ему на пользу. Здесь капиталы за границу не вывозят,
их тут осваивают. И город лишь краше становится. Поднимаются аккуратненькие особнячки, прокатит по асфальту немыслимой цены иномарка. Чем больше хапают – тем богаче граждане и сильнее государство.
Родня дается кому в нагрузку, кому – в наказание. А мне сильно повезло.
Коты похожи на праздных асинских мужиков. Они слоняются без дела, ухлестывают за бабами и орут друг на друга.
Что сказать мне о жизни? Ничего оригинального не скажу, но и упрекать ее не за что.
Пишешь, пишешь. А потом посмотришь – слова какие-то, какие-то фразы. Откуда я их набрал? Все рассыпается…
Скворец-переселенец. Сидит, приунывший, на проводе. Скворечников в округе – раз-два и обчелся. Тоже ведь жертва перестройки: не стало пионеров – некому делать. Напряги на скворечном жилищном рынке.
Никто не спорит: каждому приятно сцапать водоканал. Это ж не магазин какой-нибудь – сегодня есть, завтра нету. Здесь одних двигателей больше сотни. Если медь из них выдрать да в приемный пункт сдать – озолотиться можно.
Один крытый соломой поэт написал стишок следующего содержания: а кто он, собственно, такой, этот Пастернак, и почему не пошел добровольцем на фронт?
Не всякая вода протечет сразу от истока маленькой речки до холодного океана. Иной уготован извилистый путь через трубы, желудки, стиральные машины. И пока она смешается с соленой морской водой – много чего насмотрится.
Скверно, когда смотришь на предмет, и не возникает никаких мыслей. Значит, ты его уже «зализал» глазами.
У Толика В. короткие, жестко торчащие усы. Из-за них лицо кажется оперенным.
Рождение – это уже надежда. Надежда для тех, кто нас зачал, кто позвал нас в жизнь. Они думают, что мы будем лучше их или, по крайней мере, не хуже. А мы, такие вот все из себя, только и делаем, что разрушаем эту надежду.
Каждый вправе читать вслух, как он хочет – хоть с запинками, хоть без запинок. Но если с запинками – тогда лучше не в мэры идти, а куда-нибудь в другое место. Хотя да – и в мэры можно.
А некоторые так сдвинули брови, что и сами, казалось, готовы были произнести что-нибудь значительное.
Женщины в нашей родне округлы, мясисты, но без той рыхлости, которая появляется от ничегонеделанья. Они сбиты, как тугие резиновые мячи. Они не курят, не изводят себя диетами, а при случае могут выпить наравне с мужичками. Всякая вшивота их стороной обходит.
Опечатка: «гадко выбритые щеки».
В чужом городе и шаг неуверенный.
Грязи в Асинске несколько больше, чем нужно для умиления.
В прозе слова не такие, как в поэзии – их значение другое.
Если ты не замечаешь в окружающем здравого смысла, это еще не значит, что его нет.
Набегающее время слизывает, как следы на песчаном берегу, то, что прошло. Держаться, кроме памяти, больше не за что. И даже экспонаты в музее говорят о чем-то другом, а не о том, что было на самом деле.
Если человеку не досаждает власть – значит, человеку хорошо. Хорошо-о-о!
Как и в советские времена, мы опять дружим с монстрами.
Первый вариант текста напоминает новую постель: здесь жестко, там неудобно, а тут и вовсе яма. Вот и разглаживаешь, выравниваешь, разминаешь, пока не добьешься нужного.
Писательство – это растянувшаяся на годы автобиография.
Притягательность Ф. объяснима: мелким стихотворцам и кумир нужен некрупный, чтоб хотя бы до колен доставать, а не до пяток.
Дай мне власть – я был бы тираном похлеще Сталина.
Можно ли говорить со звездами? Да. Так же, как и с луной. Но не с солнцем. С солнцем получалось разговаривать только у Маяковского.
Под настоящее не подделаешься. Надо самому быть настоящим, однако и тогда качественный текст получается не сразу.
Если собрать то, что я написал осознанно, ставя определенные цели, - получится ли внятная картина? Не знаю, не уверен.
В противном случае – а случай, действительно, противный.
Успокойся: интересно не будет.
В перестроечной кутерьме требовалась осторожность – чтоб ни бесхозной доской, ни бесхозным заводом не зацепило. Ничейная собственность, за которую хватались десятки рук, перемещалась хаотично, часто в одних руках подолгу не задерживаясь.
Главное в жизни – процесс. И нечего волноваться о результате – результат известен.
Свет без препятствий вкатывался в окно, наполняя комнату сверх меры.
- Все: в «Москву», в «Москву» - а мои стихи не берут. Значит, не узнать мне счастья.
Ну и что из того, что мне больше пятидесяти? Я огрузнел, но тексты не огрузнели. Или огрузнели? Именно огрузнения, жирноватости текстов больше всего боюсь.
Я сейчас прямо скажу: меня поразила их бестрепетность.
- Я так ей и сказал: глядя на тебя, у меня постоянное желание не сбежать, но – путешествовать.
Моя сознательная неполноценность. Они идеальны, они отсекли от себя лишнее. А я этим, лишним – живу.
Жизнь обтесывает каждого из нас именно так, как мы ей позволяем. И то, что остается, и есть характер.
Мои соседки настолько колоритны, что выглядят не совсем натурально, а будто бы из романов «почвенников». Только вот рожают не помногу.
Я влюблен в упругие тексты Довлатова.
Вижу ли я в своей собственной жизни смысл? Думаю – да. Он кроется в пристальном рассмотрении того, что меня окружает. И если случаются маленькие открытия, они доставляют подлинную радость.
Когда в моих делах намечается успех – Судьба меня от него отводит. Не раз бывало.
Если там можно встречаться, я бы хотел встретиться с отцом и попросить прощения. К стыду своему, я его плохо знал и пренебрегал беседой с ним.
У меня нет литературного окружения, из писателей только один знакомый: П. Он абсолютно невежествен, ничего не читает и суждения его неглубоки. И все-таки я слушаю его, как слушают старую пластинку – что-то она такое навевает.
После побелки куда-то девалась иконка, висевшая на стене кухни. В доме стало меньше уюта.
Индивидуальной физиономии у Асинска нет. Это лицо в толпе, похожее на все другие лица.
Жить в Асинске – да, тепло относиться к нему – да. Но гордиться – вот уж нет.
Норовят утащить все, что можно. В этом есть мушкетерский азарт и удальство. Р-раз – и свистнул завод, словно на шпагу его наколол! Я завидую. Мне это не по силам. Как, допустим, не пройти по канату.
Цель в «Буднях» я наметил дерзкую: создать текст, который вобрал бы живую жизнь.
Смотрю в окно. Тополь шумит всеми ветками. А сверху на него наползают тучи. Если над тополем они серые, то у горизонта, откуда появляются все новые и новые, цвет их равномерный – синий и густой. И внутри глухое рокотание. Кому предназначены угрозы? Что надо этим тучам, чего они хотят, кроме как опустошить отяжелевшее брюхо?
Нет, не в напряженном, а в расслабленном состоянии надо писать прозу. И чтобы настроение непременно было хорошим.
Место и время: я живу в коррумпированном государстве, коррумпированной области, коррумпированном городе в относительно вегетарианские времена.
Гришковец, Солоух, Самойленко… По одну сторону – талантливые люди, по другую – безликое ничто.
Не следует засорять предложения не обязательными словами.
Надо записывать все, о чем думаешь. Тогда недостойных мыслей будет меньше хотя бы потому, что скверное фиксировать стыдно.
Я очень высоко ставлю литературу. Очень. Жизнь не сырье для литературы, она неоформленная ее часть.
Если вокруг враги – это значит, что мы сами никому не друзья.
Путь Фета. Вдали от неизбежной грязьцы, что лепится к литературе в больших городах, человек жил в глуши, занимался хозяйством и сочинял стихи.
Хуже плохой власти может быть только безвластие. В России – особенно.
Алексей Герман. За сорок лет – пять фильмов. Тщательность отделки, которой можно позавидовать.
Беспорядочное мышление означает отсутствие мышления, как такового. Внутреннее внимание ни на чем не сосредоточено, оно не фиксирует ни одного явления. Однако ощущение, что прилагаешь усилия, не покидает. Как если бы штангист выходил на помост, натирал ладони тальком, приседал, напрягался, вскидывал руки над головой, только вместо штанги – пустота.
Мне нужна такая работа, при которой все восемь часов голова моя была бы загружена как можно меньше. Нынешняя работа меня устраивает. Вполне устраивает.
Помню: защитив диплом, с каким наслаждением я совал в мусорный ящик тетрадки с конспектами. Лекции, записанные в них, мне и впрямь больше не пригодились. От университета я взял главное (то, что напрасно ожидать от школы): я научился думать, размышлять.
Все ухватки и приемы, которыми автор стремится оживить текст, - ничто. Текст жив не описаниями, а прозрениями.
Любой установленный порядок – по сути, лишь малая часть временно организованного хаоса. Поэтому порядок не может быть долгим и прочным. Порядок – это всего-навсего болезнь хаоса.
А ведь вцепишься в эту скудную почву, в эту крапиву и лопухи и как опалит: а почему бы мне на этой земле не жить?
- «Зачем ты в своей литстудии возишься с этими старыми мухоморами? Толку ведь никакого не будет!» – «Пусть пишут. Надо же людям когда-нибудь высказаться».
У тех, кто приходит в литературу от станка и уверен, что «знание жизни» – это основа, а другие знания не обязательны, - и мозговые полушария мозолистые.
Собственность ходит по рукам. В дырявых она не задерживается.
Старые фильмы про колхоз. Колхоз устроен, как пчелиный улей. Жужжат рабочие пчелы. Дурака валяет лишь трутень. Но и он в финале становится рабочей пчелой. Противоестественное глумление над природой.
Бывают тексты: прочитал – и тут же забыл. Абсолютно. До последней запятой. «Дом на набережной», «Пушкинский дом»… Может, дело в домах? Ведь, допустим, «Герой нашего времени» или «Москва – Петушки» врезались в память сразу. И навсегда.
Зуд переустройства Асинска (а такое со мной бывает) желательно давить в зародыше. Ведь и остальное население имеет точно такие же права на город, который я считаю своим.
Люди не всегда вписываются в пейзаж. Часто они из него выпячиваются.
Леденящий душу холод, от которого разум делается внимательным и медлительным.
Сразу после смерти покойник, скорей всего, отдыхает. Отдыхает от болячек, вогнавших его в гроб. Он с изумлением прислушивается к себе. В груди болит? Не болит! А поясница? Тоже. И ему наплевать на суматоху вокруг. В этом смысле он – эгоист.
В минуты уныния думаешь о чем угодно, только не о том, что и эти минуты пройдут.
Меня угнетало не одиночество – нет, а мерзкое ощущение никому не нужности. Вот. Когда ты твердо знаешь, что никто не придет и не скажет: «Слушай, ты где потерялся? Без тебя так плохо…»
Воровство в Асинске настолько захватывает, что в него втягиваются отдельные иностранцы. Один австриец умудрился стащить химический завод, но помыкался, помыкался и бросил за ненадобностью.
Я думаю, кружка «бархатного» пива и блюдце сушеных кальмаров были бы этой депутатше к лицу.
Я постоянно отступаю. Не самая, кстати, плохая привычка.
Надо обмануть себя, обмануть! Придумать какое-нибудь хобби и – увлечься.
Большая глупость – обнадеживаться. А я и не считаю себя умным.
Терпение и еще раз терпение. Можно подумать: им делать больше нечего, как только рукопись твою читать.
Почти каждый норовит плюнуть на власть, представленную сволочами и придурками. А если нежно полюбить ее? Неказистую, как березка у дороги? Вен. Ерофеев взял и полюбил, хотя власть ему не поверила – дулась, сопела и глядела исподлобья.
У меня амбиции совсем небольшие. Если что-нибудь не так, я не начинаю кроить Российскую Конституцию под себя, а стараюсь приспособиться к той, какая есть.
Если Бог вмешивается в мои дела – разве я против? Но это вряд ли дает мне право вмешиваться в дела Бога.
Как бездумно я разбазаривал время по молодости. И хорошо, что разбазаривал – теперь есть, что собирать!
И начал я глумиться над собой. Да что толку.
«Никто из моих учеников не понял моей системы», - сказал Гегель. А из моих учеников мою систему кто поймет? Ведь я и сам: то понимаю ее, а то в недоумении – что за система такая дурацкая?
Я предполагаю, что с возрастом буду наживать те же болячки, что и у матушки. И, может, тогда стану лучше понимать ее. Она знала многое из того, что меня ожидает.
Я похож на отца в привычках, в поступках; и это придает мне уверенности.
Отец умирал достойно. Он знал, что болезнь неизлечима, но ни жалоб, ни капризов от него никто не слышал. Вот и мне бы в мои последние дни такое самообладание.
Я всегда знал, что буду жить не так, как отец, а по-другому. Но во мне течет его кровь, и, насколько могу судить: ее с возрастом все больше.
Рукопись «Забега неудачников» пропала где-то в Москве. Название оказалось пророческим.
Люблю себя, когда обуреваем надеждами. Но это бывает не часто.
Когда человек не развит, он иногда чудеса вытворяет. Например, безумные пенсионерки учат наизусть поэмы графоманов.
В идеале свой город должен быть, как разношенный пиджак: не жать в плечах, согревать в холод и иметь карманы, в которые ты засовываешь всякую мелочь.
Даже навязчивые мысли недолговременны. В отличие от постоянно растущих волос. Странно это. Ведь голова на всё одна.
Мы столько раз поворачивали Историю вспять, что она уже ошалела и не разбирает дороги.
Мы по-прежнему в строю, мы шагаем в ногу… А то, что раскраска знамен впереди меняется – это нам по барабану.
Рядом с глубокими мыслями уместно наличие и мелких, и мельчайших.
В футболе, как и в литературе, усилия не всегда дают нужный результат. Иногда на эти усилия смотреть больно.
Асинск неровно намазан на ломтик земли, висящий над пустотой старых шахтовых выработок.
Чем старательнее пытаешься сгладить одиночество (компьютер, книги, телевизор и т.п.), тем дальше уходишь от людей.
Когда видишь себя неправильно, преувеличивая свои силы, то и цели ставишь неверные. Но что важно – их иногда достигаешь. Это значит: при движении к цели ты изменился сам.
Вот Виталий Иванович. У него маленькие глаза на выкате. Однажды его сильно что-то удивило. С тех пор так и ходит.
В детстве я любил бороться с дядей Петей и, пятилетний, захлебываясь счастливым смехом, валил его на пол. Я еще не знал, что значит «поддаваться».
Хорошо, когда не только имеешь две-три реальности, но и живешь в каждой из них.
Где бы я ни работал, на всех работах любил только одно: час обеденного перерыва.
Чужая банальность не так уж плоха. Она вроде чернозема, на котором можно возделывать грядки.
Когда известная плавбаза со всеми механиками, бабами, штурманами, консервными банками и гофтарой причаливает к берегу – никто не говорит, что это пришвартовались «50 лет Октября». Нет, «Полтинник» - и все.
Ему ведомы дела наши, но пока Он не вмешивается – значит, мы еще не совсем испаскудились.
Когда матушка, устав от болячек, призывала смерть, я был уверен: Он где-то рядом и ничего плохого не допустит.
К какой истине мне стремиться, если она вокруг? Куда бы я ни пошел, я вечно на нее натыкаюсь. А выпью если – она подкатывается под ноги. Я знаю: истина – это не свет, истина – это помеха.
Мне неведомы замыслы Твои. А если б и знал – разве что-нибудь понял.
И всю жизнь я выполнял работу, к которой не лежала душа. А ту, к которой лежала, - урывками, в промежутках, в утренний час до выхода на «дежурку».
Работая над повестью, не я диктую условия тексту, но текст, показывая свои слабости, подтягивает меня к себе.
Заспанные мысли. Т.е. мысли, пришедшие ночью, но из-за лени подниматься и записывать – утром не вспомнил.
И, возвращаясь к себе прежнему, опять придется пройти через разные паскудства.
Своим одиночеством я чаще всего тяготился, а ведь им дорожить надо, и никого к нему не подпускать.
Моя работа, несмотря на кажущееся бездействие, мучительна. Я пропускаю сквозь себя потоки пустого времени, стремясь задержать хоть какие-нибудь крохи; допустим: рассуждения Набатникова о дисциплине, сочинение глупого ответа на глупый запрос из городской администрации, ликвидацию старого тополя за окном. И чем меньше крохи, тем больше усилий тратится на их задержку.
Желание обрести известность у меня есть, но оно спокойное, не будоражит. Отрезвляет вот что: смог ли бы я дальше нормально работать, начни мои вещи печататься где-нибудь в центре?
Я серьезно отношусь к своему положению мелкого чиновника, поскольку оно дает мне средства для жизни. Но я ненавижу то, что мне каждый день, кроме выходных, приходится ездить на работу. Работа отнимает массу замечательных утренних часов, когда голова ясная и пишется легко. Ежегодный месячный отпуск – вот моя отдушина. Но к концу его я основательно выжат и ни на что не способен. И я даже рад, что надо возвращаться на службу. Лучшим вариантом было бы до обеда находиться дома, а после обеда в конторе.
Короткие периоды одиночества – благо. Но я не могу быть долго один. Я ощущаю это не как свободу, а как брошенность. Ржавое велосипедное колесо на обочине дороги.
Не приманивать смерть. Никогда. Даже в шутку. Она шуток не понимает.
Есть признаки, позволяющие сказать, что я веду себя не так. От меня отворачиваются, не ведут со мной разговоров и старательно делают вид, что меня нет.
Переделать жизнь, появись такая возможность, – годов не хватит. Столько глупого было и пошлого, что легче было бы прожить совсем другую, новую жизнь.
Я выгоняю из себя то, что мешает: лень, апатию, бесчувственность. Сами они не уходят. И хоть твержу им: «Идите, идите и не возвращайтесь!» - они постоянно возвращаются.
Я оседлый человек. Но при условии, что родного вокруг больше, чем чужого. Если чужое перевешивает, я вытаскиваю корни и качусь туда, где, как мне кажется, будет все наоборот… Теперь я в Асинске. Дальше катиться некуда.
«Дневники» Кафки мне, помимо прочего, нужны в качестве камертона.
Телефоны в Питере не отвечают. Жизнь в Питере замерла.
Моя внешняя жизнь не блещет разнообразием, но это меня мало волнует. По-настоящему гнетет, что и внутренняя почти такая.
Любые социальные потрясения бюрократия проходит с минимальным ущербом. Какую бы идеологию на нее ни напялить, она обязательно, даже тесную, разносит и сделает удобной для себя.
Фальшивого в моих записях больше, чем нужно.
Чрезмерностей хочется не от жадности – от недостатка.
«Она говорит, что я неуступчив. Но куда уж дальше отступать, если я сдал все свои позиции. Самое тяжелое – бороться с теми, кто тебе близок».
Идиотизм – это всего лишь другое мировосприятие.
Ну что, ты посмотрел на город? Задерни шторку и уйди в себя.
Одиночество можно заглушить только безмерностью. Безмерностью общения, безмерностью еды, безмерностью выпивки.
Обведешь взглядом улицы: вот он – твой город перед тобой. И дыхание перехватит… Что это – злоба, отчаянье? Не восторг, это точно.
Асинску и положено быть в Сибири – хотя бы на полгода снег укрывает дела рук человеческих.