Георгий Гребенщиков. Два очерка. Вступление Т. Черняевой
Автор: Георгий Гребенщиков
Вступление
Георгий Дмитриевич Гребенщиков (1883–1964) – уроженец Алтайского горного округа (село Николаевский Рудник близ Шемонаихи),выдающийся писатель, журналист, редактор, патриот Сибири, и особенно Алтая. Преданный ученик Г.Н. Потанина, в экспедициях на Южный Алтай он занимался изучением старообрядцев в верховьях рек Убы и Бухтармы и нашел здесь сквозную тему будущего творчества. Серия из семи романов под общим названием «Чураевы», работа над которыми прошла через несколько десятилетий, – самое известное произведение в его творческом наследии.
Автор нескольких прозаических сборников, редактор газеты «Жизнь Алтая», создатель уникального «Алтайского альманаха» (1914), в 1910-е годы он получил известность не только в Сибири, но и в России. «Скромный сын Алтая», Гребенщиков, со свойственной ему энергией, стремился показать Алтай российскому читателю: сборники прозы («В просторах Сибири», «В тридевятом царстве», «Степь да небо», «Змей Горыныч») и альманах были изданы в Петербурге.
В ноябре 1915 года Гребенщиков уехал в Петроград для интенсивной работы над романом «Чураевы», однако, будучи «энергическим человеком» (так назвал его Л.Н. Толстой во время их встречи в марте 1909 года в Ясной Поляне) отправился на фронт военным корреспондентом «Русских ведомостей», одной из лучших газет того времени, и старшим санитаром в Сибирском корпусе (в юности он более года служил помощником фельдшера при Семипалатинской городской больнице).На протяжении 1916–1917 гг. в «Русских ведомостях» были опубликованы23 очерка – своеобразная текущая летопись событий, активным участником которых был Гребенщиков. Еще 13 очерков появились на страницах газеты «Киевская мысль», поскольку передовые транспортные отряды под руководством Гребенщикова действовали на Юго-Западном фронте, и ему часто приходилось бывать в Киеве.
Оказавшись в мае 1918 года в Одессе, а затем в Ялте, Гребенщиков и здесь, в условиях временного, почти бивуачного существования в Крыму и неясной перспективой расставания с родиной, много работает физически (дрогалём, т.е. извозчиком), зарабатывая на жизнь, печатается почти во всех крымских газетах, выступает на литературных вечерах с чтением своих произведений. В августе 1920 года, «вне беженской волны», как он пишет в очерке «Из Константинополя» (1921), отплывает из Севастополя в столицу Турции, а в начале 1921 года прибывает во Францию.
Последний, самый длительный и творчески плодотворный период жизни Гребенщикова – сорок лет, прожитых в Америке. Музей имени Н.К. Рериха в Нью-Йорке – именно Николай Константинович Рерих рекомендовал Гребенщикову перебраться в Новый свет, – затем 17 лет, проведенных в русском поселке, в 75 милях от Нью-Йорка, названном впоследствии Чураевкой, по сути, выстроенном неутомимыми руками Георгия Дмитриевича. Последние годы Гребенщиков вместе с женой Татьяной Денисовной прожили в городке Лейклэнд (штат Флорида). Сюда они переехали в июне 1941 года и работали в Южно-Флоридском колледже.
В 1944 году, когда советские войска вышли на западные границы и «тысячеверстным фронтом победно продвигались в пределы Бессарабии, Галиции, Румынии, Болгарии, Венгрии и Чехословакии» (из очерка «На Карпатах. Походная страда»), Гребенщиков обратился к своим воспоминаниям о Первой мировой войне. В очерке «На Карпатах. Будни военного быта»описано смутное, тревожное время развала армии после известий о свержении самодержавия.
В очерках Гребенщикова достоверно отражены тогдашние способы транспортировки раненых, детали военного быта. Но главное место в его очерках занимают люди. Санитары, сестры милосердия, доктора, рядовые солдаты («нижние чины»), раненые офицеры, старики, дети и женщины, оставшиеся без крова, – предстают перед нами как живые. Повествование окрашено эмоциональным отношением автора, он не скрывает ни горя, ни радости, ни возмущения, ни восхищения тем, что попадает в поле его зрения, и тем самым приближает современного читателя к событиям и персонажам столетней давности, и страницы нашей истории – незаслуженно забытой Первой мировой войны – возвращают нам историческую память, без которой не может существовать ни один народ.
Татьяна Черняева
г. Барнаул
«ЗАЗУЛЕНЬКА»
Страничка военного быта
Как всегда, поздно вечером из полкового околотка в летучий лазарет привезли раненых. Их было немного – человек пятнадцать солдат и два офицера, но все они были грязные, давно немытые и пахнущие тем особенным терпким запахом, которым может пахнуть только человеческая кровь, засохшая на промоченном платье и смешанная с йодом, которым смазывают раны.
При офицерах были денщики. Они с особенной осторожностью и чуткостью касались руками своих господ и, не отрывая глаз, смотрели на их густо забинтованные лица. И тот, который был высок и худощав, молчал возле своего офицера как немой, видел, что глаза его закрыты, а лицо землисто-бледное. Как мать над сыном, он таил в глазах своих бесслезное страдание и ничего у господина своего не спрашивал.
Другой, приземистый и коренастый, видел открытые, ярко горевшие глаза своего начальника и изредка чуть слышно спрашивал:
– Може, поесть дать?.. Али попить?
Но офицер молчал и уцелевшей рукой пытался прикоснуться к раздробленной голове, дергая за края бинта.
– Развязать? – спрашивал денщик и, удерживая руку офицера, опасливо оглядывался через открытую дверь в соседнюю солдатскую палату, где сквозь глухие стоны слышался нежный, мелодичный голос дежурной сестрицы:
– Ну потерпи, родимый, потерпи! – уговаривала она громко кричавшего солдата и, когда он не слушался, начинала его упрекать: – Ай, как не совестно! Всех беспокоить... Рядом господа офицеры лежат, а ты...
Солдат сжимал рот и сквозь зубы продолжал протяжно петь, пока рот снова не открывался и не выпускал резкий крик страдания...
Тогда сестра бросалась от его переломленной и уже загнившей ноги и, придерживая окровавленной рукой вату, одними локтями обнимала солдатскую голову, а сама близко приникала к его лицу и опять просила:
– Ну потерпи же, потерпи, голубчик!..
И как будто это нечаянное ласковое слово сразу умягчало боль, солдат опять сжимал свой рот, на минуту умолкал, обнимал сестру обеими руками и прижимал к себе. Потом он снова начинал стонать и, весь в холодном поту, метался на сенной подушке, заглядывал на изуродованную, с торчащей костью, неперевязанную ногу и лепетал:
– Ну а как же, милый!? Ведь она у тебя уже мертвая...
– Ой, сэстричко!.. Ой, голубонько!.. Ой, зазуленько!.. – оплакивая свою ногу, стонал солдат и не отпускал от себя сестру, такую маленькую, хрупкую и нежно-розовую рядом с его грязной, смуглой кожей. – Я помынаты буду вас... Я буду помынаты!.. Ой, голубонько, сэстричко!.. Ой, зазуленько!..
И вдруг глаза у тяжелораненого офицера открылись, и высокий денщик обрадовано стал перед ним на колени.
– Ваше благородие!.. – захлебнулся он и засопел носом... – Може, што прикажете?..
Землисто-бледное лицо оживилось блеском светлых искорок в больших глазах и снова помертвело, потому что веки тяжело закрылись. Но губы прошептали внятно и тихо:
– Сестру позови!
– Жив будет!.. – вздохнул денщик и бросился к сестре. – Сестричка! Вас зовет!.. В сознании!.. Може, Господь поправит!.. Сестричка!..
И сестричка беззвучно и быстро, как на крыльях, переносится к кровати офицера.
– Я здесь! Вы слышите?..
Глаза опять открылись, и на лице чуть-чуть наметилась улыбка, скривила губы и провела две черточки к щекам от носа.
– Зазуленька... – чуть слышно произнес он и опять закрыл глаза.
Сестра метнулась к шкапчику за камфарой. Она подумала, что он отходит, впрыснула ему под кожу камфару и долго стояла у его кровати, пока он вновь не открыл глаза и совсем внятно попросил:
– Я грязный... Завтра вы велите меня помыть?..
– Вам лучше?
Он улыбался уже ясно, и по лицу его разлился слабый румянец:
– Зазуленька... Ведь это, кажется, кукушка?..
Сестра смотрела на него и не понимала. Ей казалось, что он бредит, а он опять закрыл глаза и продолжал:
– Мне вспомнился наш лес... На родине... Кукушки и... весна...
И по щеке его быстро-быстро пробежали одна за другою несколько слезинок...
– Нельзя вам говорить!.. Молчите!..
И, чтобы не смотреть на него, сестра прошла к другому офицеру, который все так же ясно глядел на свет широко открытыми глазами и казался ко всему равнодушным.
– А этот без сознания!.. – сказала она, посмотрев на его зрачки, и, пряча от денщиков свои глаза, побежала на несмолкавший крик солдата, с которым возился уже врач.
РУЧЕЕК ЖУРЧАЩИЙ
Мы стоим вблизи позиций. Это, конечно, далеко не то, что быть в окопах, но все-таки мы часто подвергаемся опасности не только от бомб с аэропланов или от многочисленных осколков наших же снарядов, выпускаемых по воздушному врагу, но и опасности в одну из ночей быть отрезанными, забранными в плен или обстрелянными из тяжелых батарей.
Каждый вечер и всю ночь мы любуемся красивою живой иллюминацией ракет на боевой линии, и уж, конечно, наши жилища довольно ощутительно и робко вздрагивают во время канонады. Но страха мы все-таки никогда не испытываем. Это не храбрость, даже не привычка – это просто притупление нервов и несколько болезненное равнодушие, общий человеческий психоз, созданный тремя годами омерзительной военной обстановки.
Припомните, в начале войны нельзя было смириться с мыслью, что люди должны и могут так внезапно и так просто и так мученически умирать. А потом все это стало обыденным явлением, и люди уже равнодушно смотрят на громадные цифры потерь. За последний год кризисов в тылу и бездействия на фронте – жизнь здесь стала сравнительно более удобной, сытой и беспечной. И только теперь опять, начиная с рокового 18 июня, смерть с прежней жестокостью повисла над целыми армиями, и ее призраки на фоне ярких красок лета, на рубеже свободной, обновляющейся жизни кажутся слишком невероятными, потому что жизнь всегда звучит призывной песней, а природа вечно ткет свои красивые узоры.
Недавно я наблюдал смерть одного харьковца, Ивана Величко (из Старобельского уезда, Евсусской волости и села. Да узнает об этом его дедушка Семен Павлович). Он ранен был в бедро с раздроблением таза и с повреждением полости живота, где вместе с осколками снаряда были найдены куски его шинели и гимнастерки.
Он умирал, протестуя против смерти, и это было самое тяжкое. Глаза его горели и блестели и с жадностью следили за окружающими людьми. Он чутко слушал каждое тихо сказанное слово врачей и громко переспрашивал:
– Шо... девять часов?.. Життя мни столь?
– Да, нет, нет! – успокаивали его. – Через девять часов перевязку сделаем вам.
– Не обмануйте уж!.. Говорить прямо, – раздражался раненый и начинал требовать: – Пришлить сюда мою сестричку... Которая возле мене сидить... Нет, не эту, а ту, мою ж сестричку! – кричал он, как бы торопясь, считая минуты и секунды.
Ему прислали «его» сестричку, она нежно гладила его по голове рукой, он закры-вал глаза и потом начинал вкрадчиво просить ее:
– Сестричка, а вы мини водици бы далы?!.
Перед смертью это было у него самое страстное, самое мучительное желание.
Его жизнь поддерживали долго. Делали для этого все, но не давали воды. И вот на этом своем желании он впал в бред. С открытыми глазами ловил воздух, показывал на соседнего раненого и требовал:
– Да зачерпни же, чудак!.. Бо вот же ж, вона журчыть, блызько!... Антип, а Антип!..
Больно сжималось сердце и навертывались слезы от глубокой, бездонной тоски о том, что человек с такой неутоленной жаждою должен покинуть этот мир, с Антипом, с ручейком журчащим, может быть, давно знакомым и родным, с бесконечными неутоленными желаниями молодой кипучей жизни. И главное, ведь тысячи их, тысячи таких вот умирающих вдали от родины, от соблазнительно журчащих ручейков...
Мы обедали, сидели за общим столом в брезентовой столовой и, по обыкновению, смеялись над постоянным нашим шутником-товарищем, когда пришла «его сестричка», и на лице ее было задумчивое спокойствие, а на глазах еще слегка блестели остатки высохших слез. Это редкость, когда сестра плачет над умершим, но на этот раз сестра была истинно – милосердия. Она обратилась к доктору и тихо доложила:
– Умер он... Сейчас...
Была очень маленькая пауза, но в ней почуялось, что смерть прошлась тихонько возле нас и холодом своим пахнула в души. Но скоро рассказчик продолжал, и слова все стали смеяться и шуметь. Жизнь не желает поддаваться мрачным думам и печалям. На то она и жизнь. И вот что я хотел отсюда заключить.
Там, где есть опасность, смерть, тоска и отчаяние – люди им не поддаются и продолжают делать свое дело так, как могут. И даже устраивают свою жизнь: ее ручей журчит тоской, и музыкой, и смехом до последнего момента.
А там, где великие опасности еще далеко, где людям чуждо истинное горе, где праздность и равнодушие к грядущим бедствиям граничат с преступлением, – там очень часто ложный и нелепый слух вызывает панику, и эта паника действительно творит невероятные опасности и беды.
В этой заметке я беспорядочно сцепляю мысли и слова, но образ, брошенный умершим, – о журчащем ручейке, незабываемо запал в мою душу и будет вечно жить, как хорошая то грустная, то радостная песня никогда не умирающей и неувядаемой жизни.