Юрий Кузнецов многое сказал о русском человеке, о его сердечном труде, о его своеволии – земном непослушании небесному совету, о его недругах и о его бедах. Кузнецовский поэтический строй на редкость органично сохраняет в себе мифопоэтическую народную традицию: множество стихотворений поэта созданы как современные легенды и сказки о русской жизни. Подобно фольклорным образцам, они схватывают чрезвычайно верные приметы нашего характера и мирочувствия.
Русский ум здесь найдёт себя, а русское сердце – сквозь слёзы узрит Бога...
ВЕЛИКАЯ ТАЙНА
Юрий Кузнецов и православная культура
Читая последние произведения Юрия Кузнецова, прежде всего, проникаешься мыслью о том, что искусство, делающее хотя бы один шаг по направлению к Богу, тем самым уже прибавляет себе толику гармонии, сообщённой Создателем миру. Но литература, говорящая об Истине, приближается к ней с иной стороны, нежели монашеский подвиг, в основе которого молитва о чадах Божиих, о родной земле и о милосердии Господнем.
Так, русская классическая литература не позволила атеистическому советскому человеку забыть о христианской нравственности, которая, не называемая прямо, присутствует в произведениях старых отечественных писателей. С точки зрения аскетического православия, в тех книгах почти всё было неправильно, смутно, искусительно. Их катехизаторское значение, очевидно, невелико, хотя духовно-нравственная роль сочинений русских поэтов и писателей огромна.
Современный человек в массе своей существо мирское, хотя и старается соизмерять собственные поступки с заповедями Христовыми. Однако мир исключительно провокационен, и поэтому подлинно художественная литература служит неким буфером между повседневностью, которая переполнена до предела житейской суетой, и церковным пространством, приоткрывающим человеку вечность. Цивилизация не позволит человечеству поголовно уйти в монахи, ибо тогда она прекратит своё существование. Но и сейчас нам известны миряне-праведники, простецы, принимающие подаяние и произносящие волшебно звучащие слова: «Во славу Божию, ангелочек бархатный!..». Не канонически, но от сердца и от дивной русской речи звучат они и заменяют иную церковную проповедь.
Не в борьбе искусства и Православия мы должны искать главные для себя смыслы, но в их союзе, взаимно бережном, но и строгом.
В последних стихотворениях Юрия Кузнецова звучат многие мысли поэта по поводу высказываний Святителя Игнатия (Брянчанинова). Не стóит забывать, что эти святые поучения были написаны полтора века тому назад, и их буквальное применение к сегодняшнему дню и современной литературе может быть на руку только начётчикам и вчерашним комсомольским функционерам, сменившим красный членский билет на нательный крест. Прошедший день для таких людей – повод для неустанной молитвы о собственной душе, в то время как сегодня они уверенно берут на себя роль православных наставников. Непререкаемым тоном эти новоначальные христиане озвучивают тексты святых отцов – точно так же два десятилетия тому назад с их губ слетали цитаты из сочинений Маркса, Энгельса, Ленина и очередных генеральных секретарей коммунистической партии.
Творчество поэта всегда таинственно. Но великий русский поэт – это и великая русская тайна. В его духовном пространстве соединяются самые разные черты отечественного существования. Он стягивает в одну точку и характер человека, и родную природу, и земную любовь, и рождение детей, и ратный подвиг, и мирской грех, и таинство покаяния. Так Вселенная была до времени непостижимой точкой, из которой затем появились галактики и планета Земля, прекрасная и удивительная.
Поэмы Юрия Кузнецова о Христе – это художественный акт русской православной культуры, иссохшей в пустыне атеизма, поруганной в своих родовых истоках и в эпоху смуты вновь испившей живой воды христианского Предания. Стоическая фигура поэта напоминает нам о мужестве, великодушии, о любви к Отечеству, о щедрости таланта и остроте ума. В начале XXIвека это должно стать для нас благородной данностью, а вовсе не дразнящим личное тщеславие литературным раздражителем.
Уйдут бранные слова хулителей и забудутся их имена. А поэзия Юрия Кузнецова останется, потому что она – равновелика русскому веку.
Доколе он длится, будет звучать и гениальное кузнецовское слово.
2008
НАСЛЕДНИК ДРЕВНЕЙ РУССКОЙ ПЕСНИ
Поэма Юрия Кузнецова «Путь Христа» и её место в современной литературе
Три поэмы Юрия Кузнецова под общим названием «Путь Христа» при их первой публикации вызвали шквал нареканий со стороны тех, кто счёл себя призванным к борьбе за чистоту евангельского слова в нашей литературе. Было много и восхищённых отзывов, и дельных разборов «Детства», «Юности», «Зрелости», однако глухая вражда по отношению к этим творениям мастера не утихла до сих пор, спустя десяток лет после их появления в печати. Эти критические упрёки по большей части носят идеологический характер. Собственно литературные претензии к поэмам были, скорее, вздорными и почти всегда свидетельствовали лишь об уровне поэтического таланта непререкаемых судей. Само художественное слово Кузнецова при цитировании защищало себя, тогда как суетные попытки уличить поэта в написании «плохих», «искусственных» стихов попросту рассыпались при соприкосновении с высокой фактурой кузнецовского текста. Ущербность этих вторых обвинений во многом самоочевидна, тогда как первая линия критики трёх евангельских поэм до сих пор весьма сильна. И потому стóит взглянуть на неё более пристально.
Очень часто позднее творчество Кузнецова представляется как возмутительное соединение его прежнего, изначально языческого миропонимания и неглубокого, катехизаторского христианства, которым поэт «заинтересовался» на склоне лет. Утверждением этой критической позиции дружно занимаются новоначальные христиане с литературным образованием и клирики-трибуны, совершенно лишённые художественного чутья и вкуса. Хорошо бы таким литераторам-фарисеям обратить свой взыскательный взор на собственные деяния, никак не сочетающиеся с евангельской правдой в жизни, а церковным книжникам – вслушаться в звуки народной духовной поэзии и быть ближе к душе русского человека.
Стоит напомнить, что в храм приходит грешник, на лице и в повадках которого видны черты его родовой принадлежности, будь то татарин, осетин, еврей или русский. Свойства его национального характера не отменяются принятием православной веры; также и культура народа, к которому он принадлежит, не изымается из его сознания и сердца, но во многом очищается и приводится в соответствие со светом христианской истины. Эта родовая печать не отменяется ни в Грузии, ни в России, ни в Японии, где великий православный миссионер святитель Николай (Касаткин) с огромным уважением относился к традициям местной культуры. Более того, с началом русско-японской войны он известил свою паству, что теперь они будут молиться порознь, каждый о победе своего оружия, поскольку христианин должен быть ещё и сыном собственной родины. Православный эфиоп не должен отрекаться от культуры Африки, несомненно, отринув все её колдовские культы. При этом сказки, которые он станет рассказывать детям и внукам, будут с отчётливым местным колоритом.
Вместе с тем, вся дохристианская Русь негласно полагается некоей страной-полуфабрикатом, так же как и древние славяне, её населяющие, ибо только потом, с Крещения как будто началась подлинная русская история. Эта резекция русского народного сознания, исторической и нравственной правды делает русского православного христианина совершенно беззащитным перед многими церковными нестроениями. Ужасны признания бежавшего из церкви прихожанина, который столкнулся с чёрствостью настоятеля, со своекорыстием приходского старосты, с бюрократической ротацией клира. Этот человек поистине одинок, у него нет ничего, что составляло бы его родовую историю, некую базу, от которой стóит сделать мировоззренческий и духовный шаг ко Христу. Даже разбойник, раскаявшийся и ушедший в монашество, со слезами вспомнит волшебную сказку и народную песню, которую в полузабытом детстве он слышал от матери своей. Родовой русский человек с православной душой, столкнувшись с церковными испытаниями в одном месте, уйдёт от искушения злобой и безумием критиканства, исповедуется и примет причастие из рук другого пастыря.
Разумеется, линия соединения православного и древнего, народного взгляда на мир не может быть прочерчена раз и навсегда, обозначив границы сочетания первого со вторым отчётливо и непререкаемо. Когда речь идёт о христианском каноне, ни в коем случае нельзя поступаться его строгостью. Но если мы говорим о живом Христе, образ которого до сих пор живёт в русских духовных стихах, во внимание должна приниматься вся совокупность слов и мнений, пронизанных любовью к Спасителю и чувством собственного, сокровенного сораспятия с Ним. Наша Церковь, будучи водительницей русского человека ко Христу, должна любить свое чадо. Но иной раз она берёт на себя роль сухого и безжалостного учителя, бьющего ученика линейкой по рукам и категорически не желающего познакомиться с его семьёй.
Юрий Кузнецов стремился соединить народное представление о Христе с Преданием. Ещё раз отметим, что его триптих – это литературное произведение, а не рассуждение на каноническую тему. Как и в народной поэзии, в кузнецовской «словесной иконе» мы найдём мимику Христа, Его боль, гнев, печаль и юмор. В четырёх Евангелиях подобные приметы жизни Сына Человеческого едва обозначены. И потому поэтический текст так насыщен психологическим осмыслением текста евангельского.
Как правило, мистические произведения в поэзии склоняются к картинам отчётливо прорисованным. Такая определённость в описании мира исподволь выдаёт склонность автора к дидактике. У Кузнецова читатель регулярно сталкивается с бытийной мистикой происходящего, когда наглядный сюжетный поворот вызывает смутный, тревожный, а подчас и грозный отголосок в природе и времени.
Подобно евангельским повествованиям, «Путь Христа» Кузнецова пронизан совпадениями действий, предметов и слов. Так, «пощёчина Христу» трижды возникает на страницах поэмы, причём не только как свидетельство злобы мира, но и как абрис его житейской ограниченности. Всё земное обижает и бьёт Спасителя, и в том – едва заметные знаки Его грядущей смертной муки. Но иной читатель раздражённо скажет: Магдалина не по праву заносит руку на Христа, тут – кощунство и недопустимый творческий произвол автора. Хотя – имеющий глаза да увидит... Иосиф с семьёй бежит, захватив с собой «лесину», из которой намеревался сделать гроб умершему старейшине Назарета, но вскоре рубит из неё «колыбель для дитяти». Вот маленький образ уходящего ветхого мира, нарождающегося мира новозаветного и их соединительного звена.
Кузнецов населяет поэму дополнительными персонажами, вводит новые события – и это не только приближает фигуру Христа к простым людям, но и человечески отепляет многие Его суровые смыслы. Причём эти авторские лица и происшествия исключительно органичны как фигуры в реалистическом развитии новозаветного сюжета. Таков бедуин у костра, дымом которого играет маленький Иисус; упавший с крыши и разбившийся мальчик, которого Он воскресил, будучи ребёнком, задолго до первого публичного чуда на свадьбе в Кане Галилейской.
По словарю и интонации поэма сближается с народными духовными стихами. В её тексте много ласкательных слов, анафорических приёмов и иных примет народной лирической поэзии. Пожалуй, это видимое соприкосновение с фольклором в эпической поэме очень часто действует на антагонистов Кузнецова как красная ткань на быка. Русификация интонации кажется им возмутительной, она будто бы умаляет надмирный пафос священного сюжета. Так католики в Японии, обратив местных жителей в свою веру, дали им иконы, на которых лица святых были изображены с раскосыми глазами – дабы аборигены воспринимали угодников Божиих более прочувствованно. Но у Кузнецова – не «умозрение в красках», а «словесная икона». Причём – авторская, «моя». Не изменён антураж, идентичны лица, адекватны смыслы – лишь голос рассказчика резко индивидуален. И такая икона, словно вытолкнутая на поверхность жизни из трехвековой толщи русской литературы через слова, голос, ум и сердце Юрия Кузнецова, достойна понимания, уважения и любви со стороны соотечественников.
В предсмертном кузнецовском стихотворении «Поэт и монах» можно увидеть знаки положительного отношения поэта к живописи Рафаэля и Микеланджело. Но если для художников Возрождения было важно выявить чисто человеческую личность и показать, что все глубины библейских сюжетов вполне доступны всякому человеку (об этом замечательно написал А.Ф. Лосев[1]), то Кузнецов поставил перед собой совсем иную задачу.
Мистика его поэмы не нуждается в доказательствах и не сводится к набору простых тезисов и приёмов, подстать руководству для начинающего фокусника. Сохраняя священную Тайну, он старался приблизить её к русскому человеку. Бережно относясь к его духовному и культурному прошлому, он хотел показать дорогу, уходящую за горизонт и никогда не кончающуюся.
И всё это – вымолвить на родном языке как наследник древней русской песни и подлинный литературный гений сумрачного рубежа двух христианских тысячелетий.
2009
ПРИМЯТЫЙ ЦВЕТ
Художественные черты поэмы Юрия Кузнецова «Рай»
Мистериальная поэма Юрия Кузнецова «Рай» содержит, практически, только первую главу неосуществлённого авторского замысла. В произведении нет такой развёрнутой галереи персонажей, как в поэме «Сошествие в Ад», по художественной хронологии предваряющей последнюю часть гениальной кузнецовской трилогии. Однако в авторском неоконченном тексте есть множество смысловых и эстетических знаков, позволяющих судить о нём как о лирическом целом. В первую очередь, это касается приложения «райской» сюжетной завязки к реальной жизни, к месту в ней alteregoпоэта, к динамике разворачивающейся картины, по масштабу – вселенской.
Надо сказать, что динамической пружиной всех трёх мистерий Кузнецова является изначальная авторская подача событий как происходящих «здесь и сейчас». В отличие от многих подобных произведений своих поэтических предшественников, в том числе и от дантовской «Божественной комедии», у Кузнецова поэт-рассказчик попадает в надмирное пространство не как турист, которому демонстрируют устройство мистической вселенной в виде когда-то сложившейся и к настоящему моменту «устоявшейся» структуры. В трилогии Поэт выступает как свидетель череды грандиозных событий. Он движется вослед Христу, проходя все этапы земной жизни Сына Божьего, следуя за Ним сначала в Ад, а затем уже – в Рай, наблюдая его великое «второе заселение».
Рай перед вами. Ступайте! – промолвил Христос.
Реяли светы вдали. Участь Рая решалась.
Элементом такого связующего пунктира можно назвать, к примеру, присутствие Поэта на свадьбе в Кане Галилейской, о чём в поэме «Сошествие в Ад» Иисус напоминает ему. Или фигуру Разбойника, который впервые появляется в сцене распятия, затем будет развёрнуто прорисован автором в «Сошествии» и, наконец – вот он замыкает сонм праведников, входящих в Райские Врата. Подчеркнём, что в последнем эпизоде Поэт на прощание обнимается с Разбойником как товарищ по греху, избывающий земную жизнь духовным движением ко Христу. Здесь почти буквально отображены слова причастной молитвы: «но яко разбойник исповедую Тя».
В «райском» сюжете заметна скованность и неуверенность в себе кузнецовского Поэта, когда он приближается к Вратам, говорит с Христом, находится вблизи от страшного и притягательного Древа Познания. Здесь нет ничего, что было бы устроено по желанию Поэта автоматически. Он выступает малым просителем, для которого возможный отказ в просьбе и порицание, скорее, привычны, чем неожиданны.
Вместе с тем, Христос понуждает Поэта просить больше, чем подобает, и выше положенного мыслителю и художнику по его земной принадлежности. «Я дам тебе зренье», – говорит Поэту его Проводник. И эти слова характеризуют творение Кузнецова как духовное наблюдение, а совсем не как умозаключение.
Чувство собственного нравственного положения удивительно приближает не только главного героя, но и всю поэму «Рай» к читателю. Автором соблюдена важнейшая для этого повествования духовная дистанция между обычным земным человеком и Царством Бога, между художником, по-земному ограниченным – и Христом, Беспредельным и Всеблагим.
Если вспомнить кузнецовскую «Атомную сказку», в которой грех разрушения красоты и тайны жизни целиком возлагался автором на Иванушку, тое есть на человека, то в «Рае» Поэта к Древу Познания притягивает, кажется, непреодолимая сатанинская сила, которую в одиночку, без помощи Ангела, ему не превозмочь.
...ангел, хранитель печалей твоих.
Если узнаешь его, то на малое время
Он облегчит и потом, как в Раю, твоё бремя.
«Бремя в Раю!..»
И вот тут перед нами – кузнецовская поправка собственных давних слов, причём она не отменяет однажды сказанное, но проявляет ранее не зримое. Кроме того, автор показывает, что в Раю искушения и бремя возникают по отношению к телесному человеку – святые угодники в своём духовном воплощении этого не ведают. Таким образом, мы видим словно бы повтор адамова преступления, Кузнецов даёт возможность каждому примерить проступок первого человека на себя – не с помощью благоразумной авторской сентенции, а вводя читателя в круг действия, позволяя ему почувствовать свою слабость перед безмерностью высших сил. Это проекция мистического прошлого на сиюминутное настоящее.
Фигура Ангела-хранителя, спасающего Поэта от дьявольского искушения, не имеет видимых очертаний. Тем не менее, Ангел чуток и неотделим от порученной ему души. Он призывает на помощь в минуту необходимости Святого Георгия Победоносца, который поражает Ворона со змеиным взглядом, искушающего Поэта, что к Древу Познания «шёл, как слепец на обрыв, упираясь в молитву». Отметим, что молитва, не имеющая зримого образа, здесь показана как нечто материально осязаемое («упираясь в молитву»), тогда как Ангел, изображение которого знакомо нам по иконописи, дан автором в виде голоса:
– Так покажись. Я твой образ имею в виду.
– Голоса будет довольно. Я рядом иду...
Для верующего человека такой порядок вещей обыкновенен: и молитва, как посох, сопровождающая тебя по жизни; и голос ангела, который слышит твоя душа, обиходно порой называя его «внутренним голосом». Но насколько лаконично это обозначено Кузнецовым в тексте – ясное, как Божий день, и глубокое, как откровение! У поэмы «Рай» огромная плотность смыслов на строку, на картину, на образ.
Сходя в Ад, Христос и его сопровождение летят в Божественном мраке «под Вселенной». Устремляясь в Рай, их путь лежит «над Вселенной». В окрестностях Эдема простирается голая местность, покрытая туманом, – это «долина печали и гнева», сотрясаемая вечным рыданием Адама о первом грехопадении. Райское пространство, напротив, предстаёт в виде «цветущей долины».
Кузнецовский текст насыщен противоположностями, однако они даются поэтом как-то исподволь, вне лобового столкновения. Автор чувствует огромность Божественного мира, неявные взаимосвязи его частей и примéт, понимает, что всякому предмету соответствует его единственное место, и потому нет нужды в наглядном противопоставлении высокого и низкого, светлого и тёмного. И это тем более верно, что мистический Божественный мир наполнен прощением и волей Христа.
Нет ничего раз и навсегда определённого, даже из Ада можно попасть в Рай по молитве на земле или в райском Саду. Так град Китеж, первоначально низвергнутый в Ад, впоследствии, сияя куполами, внутри «вечной тучи» прилетает «к светлой звезде своего назначенья».
Плач покаяния наполнил скорбную долину, «твердь отворилась, и хлынули тайные воды», смывая остатки «несвятости» с прибывших праведников.
– Эта святая вода вас омоет, народы! –
Молвил Христос. Все народы омыл водопад.
Однако земной и телесный Поэт не по праву находится рядом с Христом и святыми душами, и потому очистительная влага его не касается («мимо и тайно падали воды»). Но по воле Христа одна капля окатывает Поэта до пят и, высыхая, даёт ему странную одежду из трав волшебного узора. Так он предуготован к тому, чтобы молить Бога о возможности хотя бы на одно мгновение увидеть Рай. Сквозь просвет в игольное ушко он проникает в Сад, идёт, приминая цветы, оставляющие вечное благоуханье.
Скоро ли, долго ли шёл я в цветущей долине,
Запахом скажет тот цвет, что примят и поныне.
Замечательна деталь, характерная для стиля поэмы: протяжённость пути и его временнáя долгота показываются через запах примятых цветов, то есть косвенно и как бы отстранённо от картины происходящего. А хронологическая метка «поныне» определённо принадлежит другому времени, иному пространству, свидетельствуя уже о днях написания поэмы: путешествие состоялось, Поэт вернулся в земной дом и слагает повествование о судьбах мира. Но реально – он умер, ушёл от современников, однако былые следы его отчётливы: помимо земной поверхности они остались навечно в Раю, где только телесный человек может примять траву, ибо души праведников легки, практически невесомы .
Многие «райские» приметы Поэт сближает с явлениями здешними, материально плотными и вполне конкретными.
Время летело, как лунь среди белого дня,
И, задремав на излёте, задело меня.
На практике, разумеется, так и должно быть: непознанное, как правило, описывается через знакомое. Но в христианских поэмах Кузнецова этот обычный приём становится художественным принципом, позволяющим дать Бога в соприкосновении с человеком – окаянным и низвергнутым, прощённым и просветлённым, будто проявленным этой мистической связью.
Отношение Бога к человеку и человека – к Богу, поиск Божьего образа в себе самом – вот основа, на которой словами вышивается мистериальная картина, или иначе – та доска, на которой пишется «словесная икона» Кузнецова. Эпическое и мистериальное начала здесь сливаются воедино, и «склеивает» их особый лиризм поэта, изначально содержащий редкую способность органически сопрягать великое и малое.
Кузнецов нарисовал контуры Рая, но персонифицированных фигур в отрывке поэмы нет. Были бы они в райском Саду, и кто бы в него попал – вопрос журналистский, по определению. Вряд ли жители Рая предстали бы перед читателем в подробностях, будто продолжая в ином контексте и ракурсе галерею грешников. Такой контраст автора, очевидно, не устраивал, и это подтверждает стилистическая канва всей трилогии. Кроме того, претенциозные, «школьные» пятёрки, наглядно поставленные душам праведников морализирующим поэтом, неминуемо разрушили бы грандиозный кузнецовский замысел.
Но конкретные человеческие характеры в поэме были бы обязательно. Наверное, Кузнецов показал бы в Раю «ситуационных» людей, в земном образе которых несмотря ни на что хранится Спасительное зерно, впоследствии становящееся залогом Вечной Жизни.
2010
«ЗЕЛЁНАЯ НИТКА»
Стихотворение «Узоры» как дальний пролог к поэмам Юрия Кузнецова о Христе
В последнее время мою дремоту тянет к строгой русской классике. ...Однако все её корни остаются в народном эпосе.
Юрий Кузнецов
Кузнецовские «дремоты», или назовём их более широко и привычно – видения, отличаются от почти всего поэтического массива, наработанного русской литературой за минувший век.
Можно отражать реальность в узнаваемых формах, рефлексировать по поводу и без повода – но при этом поэт будет неизбежно идти рука об руку со своим временем, в котором он живёт.
Напротив, Кузнецов отделён от реальности той прослойкой мифа, о которой так много говорят в связи с его поэзией, и о чём писал он сам. Этот способ связи поэта с действительностью будто проходит через некий волшебный ящик, в котором непрерывно рождаются сюжеты, соединяющие в себе художественную волю певца, его человеческую повадку и отжатые до штучности приметы мира социального.
Если вспомнить больших поэтов, то практически у каждого есть произведения, о которых можно говорить как о небывалых прежде литературных сюжетах. У Кузнецова, особенно позднего, почти все стихотворения – такого качества. Он непревзойдённый сказитель XXвека, соединивший христианское предание с народным эпосом.
Сколько было с упрёком говорено о «двоеверности» русского народа церковными публицистами, однако никто как будто не отметил это свойство как особенную черту художественного сознания наших великих поэтов. Именно они брали образ русского человека как некий идеал, в котором живёт волшебная архаика древнего славянства и православная этика нового русского времени.
Более того, в поэзии трудно найти положительного героя, который не соединял бы в себе черты народности во всём её неканоническом многообразии и черты души христианской – в той её ипостаси, которую принято обозначать словом «простец». Именно простец с мудрой рассудительностью и сердечной мягкостью воспримет как народную мистику, так и поэмы Юрия Кузнецова о Христе, в которых светятся образы народной духовной поэзии. А также – удивительные кузнецовские стихи-сказки, напоминающие пушкинские по свободе развёртывания небывалой истории.
Вместе с тем, сказочные кузнецовские сюжеты обладают редкой словесной компактностью. Это связано с тем, что у Кузнецова в таких сюжетах важен не столько сам герой, его характеристики и развёрнутая картина происходящего, а глубинный смысл того, что возникает перед читательскими глазами. И потому авторский слог лаконичен, но не в ущерб пристальной точности описания предметов и событий.
Каждое слово у Кузнецова значимо в каком-то объёмном, надмирном значении. Нет ни одного определения, которое выполняло бы только функцию внешнего ряда. Это говорит даже не об огромности кузнецовской мысли о мире, а о невероятной интуиции поэта, которая улавливала взаимосвязь вещей и действий. И в результате появлялось стихотворение, которое, по существу, затрагивало мистические мировые струны, пронизывающие наше бытие и нашу очевидную жизнь.
Стихотворение «Узоры», написанное в 1998 году, есть отголосок библейского сюжета о первом грехе. Его можно назвать дальним прологом к кузнецовским поэмам о Христе. Примерно таким же, как стихотворение «Красный сад» – интонационный пролог к незавершенной поэме «Рай», о чём вскользь упоминал и сам автор.
В «Узорах» показано, что ветхозаветное падение происходит постоянно, будто эхо, повторяющееся в веках. Хотя смысловое зерно сказочной истории отодвинуто на второй план и, по видимости, теряется в необычных коллизиях происходящего.
Сидя на крылечке, девка вышивала тёмной ниткой на белой холстине «тайные девические грёзы и узоры жизни осторожной». Ничего не получалось, и светлый Ангел бросил ей три волоса из голубиной книги. Девка сплела их в «радужную нитку» и три дня вышивала «узоры жизни терпеливой, мудрые священные узоры». А потом призвала «на погляденье» народ. Люди назвали увиденное счастьем, дети – радостью, самый старый – Божьей тайной. Сатана покусился на чудо и зачернил зелёную нитку. И в «узорах» это повреждение осталось навсегда. Духовно зоркий человек его видит – глаза счастливых тёмного следа не замечают.
Перед нами не совсем понятная по смысловой отсылке история, и потому для её верного истолкования так важны мельчайшие детали.
Прежде героиня стихотворения была кроткой и простодушной, жила бедно («крылечко», «низкая ступенька»), вышивала при свете дня на пороге родного дома. Мечтала об удачном замужестве, о робком вхождении в мужний дом, тревожилась о будущей доле – трудной и уступчивой. Но терпения у вышивальщицы не хватало, и она заливалась слезами. Примерно так можно пересказать «тайные девические грёзы и узоры жизни осторожной».
Но вот окончена чудесная вышивка («мудрые священные узоры»):
На четвёртый день вставала девка[2]:
Всё готово! Где хвала и слава?..
Распахнула душу и ворота
И сказала: – Вот мои узоры!..
Как меняется поведение героини: теперь ей требуется «хвала и слава», она говорит гордо, громко и призывно. В горести ей помог Ангел, осенил её труд, но в торжестве эта божественная помощь забыта: «Вот мои узоры!..». Тут определённо слышится ветхозаветное эхо: «...откроются глаза ваши, и вы будете, как боги, знающие добро и зло» (Быт. 3, 5). А ведь вышивала девка «узоры жизни терпеливой, мудрые священные узоры».
Прежде она «не могла увидеть даже нитки, а не то чтоб ангела на небе», у неё даже не было мольбы и надежды на помощь, лишь одна кручина. И этого оказалось достаточно для того, чтобы «светлый ангел порадел о девке»:
Постучал по голубиной книге –
Выпали три волоса на землю,
Три закладки меж страниц священных.
Первый волос золотой, как нива,
А второй серебряный, как месяц,
Третий волос синий и зелёный,
Словно море в разную погоду.
А меж ними облака стояли,
Полыхали тихие зарницы.
Лишь когда смотрела на золотой волос, напоминающий о колосьях в поле, сотворила героиня «свят-молитву» и «отпустила душу» – то есть освободилась от забот, предав себя воле Божьей. Когда же смотрела на серебряный волос, о котором напоминали ей «месяц, зимний снег и седина разумных», перекрестилась и «облегчила душу» – то есть попросила прощения за прошлое. Перед странным волосом, в котором играло синее с зелёным, закрыла глаза и затворила душу – будто иконописец, сосредоточенный на своей задаче.
К слову, в стихотворении заключён и образ художника-творца, крайне опрощённый и сниженный автором совершенно сознательно, дабы патетика земного творчества не заслоняла размышления о человеке как таковом.
Третий волос – самый загадочный, его цвет меняется, видимо, в зависимости от внешних действий и слов. Чертёнок, что «прошмыгнул между хвалой и славой», царапает зелёную нить, и она темнеет. Однако, по существу, именно «заблудшая воля» героини «чернит» ангельский подарок.
Таинственный волос игрой своих оттенков похож на описание Древа познания добра и зла в поэме Кузнецова «Рай»:
Крона играла цветами. Они волновали
Красным, оранжевым, жёлтым отливом в начале,
А фиолетовым, синим, зелёным – потом.
Каждый узор выступал то цветком, то плодом.
………………………………………………………
Рядом стояло, мерцая плодами познанья,
Вечное древо – таинственный знак мирозданья.
Обратим внимание на изменение цвета волшебного волоса: зелёное становится более тёмным, попутно и голубизна неба теряет свою просветлённость. Таким образом, богатство красок в результате духовного падения героини сужается, а в пределе – стремится к черноте. Она уже была показана вначале в образе тёмной нитки на фоне белой холстины – как символ нелёгкой и скудной жизни. Девичьи очи в слезах не видели этой земной нити. «Глаза счастливые» в упоении «хвалы и славы» и в отречении от ангельской помощи не различают уже нить небесную, в которой частично погашен цвет: «...и царапнул по зелёной нитке. / Где царапнул, там и след оставил, / Где царапнул, там и потемнело...».
В стихотворении скрыто присутствует постоянно возобновляющийся роковой цикл: человеческая кручина; божественный дар; ангельская помощь; просветление жизни; человеческая гордыня; потемнение жизни; почти неизбежная будущая кручина.
Словесно волшебный сюжет выписан Кузнецовым филигранно, смысловые переклички пронизывают стихотворение повсеместно.
Вместе с тем, необходимо сделать некоторые оговорки.
В традиционном народном костюме чёрный цвет не несёт однозначно негативного оттенка, напротив – это краски земли-кормилицы. Помимо отсылки к тьме, печали, отрешению и даже трауру, в нём содержится символ покоя, постоянства, плодородия. У Кузнецова в определении нитки, которой вышивает девка белую холстину-рубаху определение «чёрная» заменено характеристикой «тёмная». При этом не подвергается сомнению народная символика цвета, прикреплённая к земному распорядку и к одушевлению природных сил. Поэт поднимает взгляд вверх – и в сопоставлении небесного начала с земным показывает «тёмное» как опрощённое до смертного предела «светлое». Как одну из примет отпадения человека от Бога, и земли – от неба, как знак слепоты земного счастья.
Это почти впрямую подчёркнуто совпадением первой строки «Узоров» с началом лермонтовского «Ангела» («Светлый ангел пролетал по небу...» – «По небу полуночи ангел летел...») и совпадением духовного акцента стихотворения Кузнецова с заключительными строками шедевра Лермонтова: «И звуков небес заменить не могли / Ей скучные песни земли».
Говоря о печальной цикличности событий, показанных у Кузнецова, стóит иметь в виду их некую временнýю привязку: это случилось однажды, и с тех пор в мире что-то безвозвратно изменилось? Но тогда можно сказать, что до описанных событий человеческая жизнь была более высока, чем в дальнейшем, после того, как «зелёная нитка» «потемнела». В этом случае земная история предстаёт как неудержимое стремление к апокалипсическому финалу.
Однако мы знаем, что есть на свете необъяснимая удерживающая сила. Её олицетворением является и кузнецовский Ангел, который, откликаясь на кручину человека, вносит в мир светлую поправку и, образно говоря, тормозит его сползание во тьму.
Прежде и потом в духовном отношении происходило нечто подобное кузнецовской истории. Она множится в слоях времени и присутствует в нём всегда – как развёрнутый образ человека, беспомощного в отсутствии Бога, самонадеянного в чудесном успехе и слепого в конечном и эгоистичном земном счастье.
2011
РОЖДЕСТВЕНСКАЯ ЕЛЬ
Юрий Кузнецов и христианство
Так откройтесь дыханью куста,
Содроганью зарниц
И услышите голос Христа,
А не шорох страниц.
Юрий Кузнецов
Перед каждым исследователем, который с тревогой всматривается в образ русского человека, разительно изменившийся на протяжении последнего столетия, сегодня с особенной остротой возникает проблема русской духовной преемственности. Так случилось, что художественный и идейный мир стихотворений Юрия Кузнецова оказался той ментальной территорией, где эта проблема рассматривается поэтом с самых разных сторон – без противопоставления прошлого и настоящего, русского и советского, без жёсткого, непримиримого конфликта родового и православного начал.
Творческий путь Кузнецова, в каком-то самом общем смысле, повторяет духовный путь русского народа. Первоначально погружённый в мистическое пространство родовой стихии, с течением времени поэт всей душой воспринял православную картину мира. Однако, как и в народной вере, живое прошлое в его поэзии неразрывно соединялось с трепещущим настоящим, мир славянской природы причудливо сочетался с христианством.
Народный мистицизм в церковной публицистике получил название «двоеверия». В нём содержится определённый элемент духовного осуждения, по бытовому примеру – некая попытка усидеть на двух стульях. Между тем, всякое новое укореняется в нравственном и бытовом укладе лишь тогда, когда оно развивает уже сложившийся распорядок, вычленяет в нём главное, кристаллизует ещё только нарождающееся, освещает реальность и придает ей внутренний импульс к развитию.
Разумеется, прежний уклад в этом контексте не должен быть порочным, по сути – безверным, требующим отречения и покаяния. К слову, именно таким мы представляем римское общество времён его языческого упадка.
Русский ум здесь найдёт себя, а русское сердце – сквозь слёзы узрит Бога...
ВЕЛИКАЯ ТАЙНА
Юрий Кузнецов и православная культура
Читая последние произведения Юрия Кузнецова, прежде всего, проникаешься мыслью о том, что искусство, делающее хотя бы один шаг по направлению к Богу, тем самым уже прибавляет себе толику гармонии, сообщённой Создателем миру. Но литература, говорящая об Истине, приближается к ней с иной стороны, нежели монашеский подвиг, в основе которого молитва о чадах Божиих, о родной земле и о милосердии Господнем.
Так, русская классическая литература не позволила атеистическому советскому человеку забыть о христианской нравственности, которая, не называемая прямо, присутствует в произведениях старых отечественных писателей. С точки зрения аскетического православия, в тех книгах почти всё было неправильно, смутно, искусительно. Их катехизаторское значение, очевидно, невелико, хотя духовно-нравственная роль сочинений русских поэтов и писателей огромна.
Современный человек в массе своей существо мирское, хотя и старается соизмерять собственные поступки с заповедями Христовыми. Однако мир исключительно провокационен, и поэтому подлинно художественная литература служит неким буфером между повседневностью, которая переполнена до предела житейской суетой, и церковным пространством, приоткрывающим человеку вечность. Цивилизация не позволит человечеству поголовно уйти в монахи, ибо тогда она прекратит своё существование. Но и сейчас нам известны миряне-праведники, простецы, принимающие подаяние и произносящие волшебно звучащие слова: «Во славу Божию, ангелочек бархатный!..». Не канонически, но от сердца и от дивной русской речи звучат они и заменяют иную церковную проповедь.
Не в борьбе искусства и Православия мы должны искать главные для себя смыслы, но в их союзе, взаимно бережном, но и строгом.
В последних стихотворениях Юрия Кузнецова звучат многие мысли поэта по поводу высказываний Святителя Игнатия (Брянчанинова). Не стóит забывать, что эти святые поучения были написаны полтора века тому назад, и их буквальное применение к сегодняшнему дню и современной литературе может быть на руку только начётчикам и вчерашним комсомольским функционерам, сменившим красный членский билет на нательный крест. Прошедший день для таких людей – повод для неустанной молитвы о собственной душе, в то время как сегодня они уверенно берут на себя роль православных наставников. Непререкаемым тоном эти новоначальные христиане озвучивают тексты святых отцов – точно так же два десятилетия тому назад с их губ слетали цитаты из сочинений Маркса, Энгельса, Ленина и очередных генеральных секретарей коммунистической партии.
Творчество поэта всегда таинственно. Но великий русский поэт – это и великая русская тайна. В его духовном пространстве соединяются самые разные черты отечественного существования. Он стягивает в одну точку и характер человека, и родную природу, и земную любовь, и рождение детей, и ратный подвиг, и мирской грех, и таинство покаяния. Так Вселенная была до времени непостижимой точкой, из которой затем появились галактики и планета Земля, прекрасная и удивительная.
Поэмы Юрия Кузнецова о Христе – это художественный акт русской православной культуры, иссохшей в пустыне атеизма, поруганной в своих родовых истоках и в эпоху смуты вновь испившей живой воды христианского Предания. Стоическая фигура поэта напоминает нам о мужестве, великодушии, о любви к Отечеству, о щедрости таланта и остроте ума. В начале XXIвека это должно стать для нас благородной данностью, а вовсе не дразнящим личное тщеславие литературным раздражителем.
Уйдут бранные слова хулителей и забудутся их имена. А поэзия Юрия Кузнецова останется, потому что она – равновелика русскому веку.
Доколе он длится, будет звучать и гениальное кузнецовское слово.
2008
НАСЛЕДНИК ДРЕВНЕЙ РУССКОЙ ПЕСНИ
Поэма Юрия Кузнецова «Путь Христа» и её место в современной литературе
Три поэмы Юрия Кузнецова под общим названием «Путь Христа» при их первой публикации вызвали шквал нареканий со стороны тех, кто счёл себя призванным к борьбе за чистоту евангельского слова в нашей литературе. Было много и восхищённых отзывов, и дельных разборов «Детства», «Юности», «Зрелости», однако глухая вражда по отношению к этим творениям мастера не утихла до сих пор, спустя десяток лет после их появления в печати. Эти критические упрёки по большей части носят идеологический характер. Собственно литературные претензии к поэмам были, скорее, вздорными и почти всегда свидетельствовали лишь об уровне поэтического таланта непререкаемых судей. Само художественное слово Кузнецова при цитировании защищало себя, тогда как суетные попытки уличить поэта в написании «плохих», «искусственных» стихов попросту рассыпались при соприкосновении с высокой фактурой кузнецовского текста. Ущербность этих вторых обвинений во многом самоочевидна, тогда как первая линия критики трёх евангельских поэм до сих пор весьма сильна. И потому стóит взглянуть на неё более пристально.
Очень часто позднее творчество Кузнецова представляется как возмутительное соединение его прежнего, изначально языческого миропонимания и неглубокого, катехизаторского христианства, которым поэт «заинтересовался» на склоне лет. Утверждением этой критической позиции дружно занимаются новоначальные христиане с литературным образованием и клирики-трибуны, совершенно лишённые художественного чутья и вкуса. Хорошо бы таким литераторам-фарисеям обратить свой взыскательный взор на собственные деяния, никак не сочетающиеся с евангельской правдой в жизни, а церковным книжникам – вслушаться в звуки народной духовной поэзии и быть ближе к душе русского человека.
Стоит напомнить, что в храм приходит грешник, на лице и в повадках которого видны черты его родовой принадлежности, будь то татарин, осетин, еврей или русский. Свойства его национального характера не отменяются принятием православной веры; также и культура народа, к которому он принадлежит, не изымается из его сознания и сердца, но во многом очищается и приводится в соответствие со светом христианской истины. Эта родовая печать не отменяется ни в Грузии, ни в России, ни в Японии, где великий православный миссионер святитель Николай (Касаткин) с огромным уважением относился к традициям местной культуры. Более того, с началом русско-японской войны он известил свою паству, что теперь они будут молиться порознь, каждый о победе своего оружия, поскольку христианин должен быть ещё и сыном собственной родины. Православный эфиоп не должен отрекаться от культуры Африки, несомненно, отринув все её колдовские культы. При этом сказки, которые он станет рассказывать детям и внукам, будут с отчётливым местным колоритом.
Вместе с тем, вся дохристианская Русь негласно полагается некоей страной-полуфабрикатом, так же как и древние славяне, её населяющие, ибо только потом, с Крещения как будто началась подлинная русская история. Эта резекция русского народного сознания, исторической и нравственной правды делает русского православного христианина совершенно беззащитным перед многими церковными нестроениями. Ужасны признания бежавшего из церкви прихожанина, который столкнулся с чёрствостью настоятеля, со своекорыстием приходского старосты, с бюрократической ротацией клира. Этот человек поистине одинок, у него нет ничего, что составляло бы его родовую историю, некую базу, от которой стóит сделать мировоззренческий и духовный шаг ко Христу. Даже разбойник, раскаявшийся и ушедший в монашество, со слезами вспомнит волшебную сказку и народную песню, которую в полузабытом детстве он слышал от матери своей. Родовой русский человек с православной душой, столкнувшись с церковными испытаниями в одном месте, уйдёт от искушения злобой и безумием критиканства, исповедуется и примет причастие из рук другого пастыря.
Разумеется, линия соединения православного и древнего, народного взгляда на мир не может быть прочерчена раз и навсегда, обозначив границы сочетания первого со вторым отчётливо и непререкаемо. Когда речь идёт о христианском каноне, ни в коем случае нельзя поступаться его строгостью. Но если мы говорим о живом Христе, образ которого до сих пор живёт в русских духовных стихах, во внимание должна приниматься вся совокупность слов и мнений, пронизанных любовью к Спасителю и чувством собственного, сокровенного сораспятия с Ним. Наша Церковь, будучи водительницей русского человека ко Христу, должна любить свое чадо. Но иной раз она берёт на себя роль сухого и безжалостного учителя, бьющего ученика линейкой по рукам и категорически не желающего познакомиться с его семьёй.
Юрий Кузнецов стремился соединить народное представление о Христе с Преданием. Ещё раз отметим, что его триптих – это литературное произведение, а не рассуждение на каноническую тему. Как и в народной поэзии, в кузнецовской «словесной иконе» мы найдём мимику Христа, Его боль, гнев, печаль и юмор. В четырёх Евангелиях подобные приметы жизни Сына Человеческого едва обозначены. И потому поэтический текст так насыщен психологическим осмыслением текста евангельского.
Как правило, мистические произведения в поэзии склоняются к картинам отчётливо прорисованным. Такая определённость в описании мира исподволь выдаёт склонность автора к дидактике. У Кузнецова читатель регулярно сталкивается с бытийной мистикой происходящего, когда наглядный сюжетный поворот вызывает смутный, тревожный, а подчас и грозный отголосок в природе и времени.
Подобно евангельским повествованиям, «Путь Христа» Кузнецова пронизан совпадениями действий, предметов и слов. Так, «пощёчина Христу» трижды возникает на страницах поэмы, причём не только как свидетельство злобы мира, но и как абрис его житейской ограниченности. Всё земное обижает и бьёт Спасителя, и в том – едва заметные знаки Его грядущей смертной муки. Но иной читатель раздражённо скажет: Магдалина не по праву заносит руку на Христа, тут – кощунство и недопустимый творческий произвол автора. Хотя – имеющий глаза да увидит... Иосиф с семьёй бежит, захватив с собой «лесину», из которой намеревался сделать гроб умершему старейшине Назарета, но вскоре рубит из неё «колыбель для дитяти». Вот маленький образ уходящего ветхого мира, нарождающегося мира новозаветного и их соединительного звена.
Кузнецов населяет поэму дополнительными персонажами, вводит новые события – и это не только приближает фигуру Христа к простым людям, но и человечески отепляет многие Его суровые смыслы. Причём эти авторские лица и происшествия исключительно органичны как фигуры в реалистическом развитии новозаветного сюжета. Таков бедуин у костра, дымом которого играет маленький Иисус; упавший с крыши и разбившийся мальчик, которого Он воскресил, будучи ребёнком, задолго до первого публичного чуда на свадьбе в Кане Галилейской.
По словарю и интонации поэма сближается с народными духовными стихами. В её тексте много ласкательных слов, анафорических приёмов и иных примет народной лирической поэзии. Пожалуй, это видимое соприкосновение с фольклором в эпической поэме очень часто действует на антагонистов Кузнецова как красная ткань на быка. Русификация интонации кажется им возмутительной, она будто бы умаляет надмирный пафос священного сюжета. Так католики в Японии, обратив местных жителей в свою веру, дали им иконы, на которых лица святых были изображены с раскосыми глазами – дабы аборигены воспринимали угодников Божиих более прочувствованно. Но у Кузнецова – не «умозрение в красках», а «словесная икона». Причём – авторская, «моя». Не изменён антураж, идентичны лица, адекватны смыслы – лишь голос рассказчика резко индивидуален. И такая икона, словно вытолкнутая на поверхность жизни из трехвековой толщи русской литературы через слова, голос, ум и сердце Юрия Кузнецова, достойна понимания, уважения и любви со стороны соотечественников.
В предсмертном кузнецовском стихотворении «Поэт и монах» можно увидеть знаки положительного отношения поэта к живописи Рафаэля и Микеланджело. Но если для художников Возрождения было важно выявить чисто человеческую личность и показать, что все глубины библейских сюжетов вполне доступны всякому человеку (об этом замечательно написал А.Ф. Лосев[1]), то Кузнецов поставил перед собой совсем иную задачу.
Мистика его поэмы не нуждается в доказательствах и не сводится к набору простых тезисов и приёмов, подстать руководству для начинающего фокусника. Сохраняя священную Тайну, он старался приблизить её к русскому человеку. Бережно относясь к его духовному и культурному прошлому, он хотел показать дорогу, уходящую за горизонт и никогда не кончающуюся.
И всё это – вымолвить на родном языке как наследник древней русской песни и подлинный литературный гений сумрачного рубежа двух христианских тысячелетий.
2009
ПРИМЯТЫЙ ЦВЕТ
Художественные черты поэмы Юрия Кузнецова «Рай»
Мистериальная поэма Юрия Кузнецова «Рай» содержит, практически, только первую главу неосуществлённого авторского замысла. В произведении нет такой развёрнутой галереи персонажей, как в поэме «Сошествие в Ад», по художественной хронологии предваряющей последнюю часть гениальной кузнецовской трилогии. Однако в авторском неоконченном тексте есть множество смысловых и эстетических знаков, позволяющих судить о нём как о лирическом целом. В первую очередь, это касается приложения «райской» сюжетной завязки к реальной жизни, к месту в ней alteregoпоэта, к динамике разворачивающейся картины, по масштабу – вселенской.
Надо сказать, что динамической пружиной всех трёх мистерий Кузнецова является изначальная авторская подача событий как происходящих «здесь и сейчас». В отличие от многих подобных произведений своих поэтических предшественников, в том числе и от дантовской «Божественной комедии», у Кузнецова поэт-рассказчик попадает в надмирное пространство не как турист, которому демонстрируют устройство мистической вселенной в виде когда-то сложившейся и к настоящему моменту «устоявшейся» структуры. В трилогии Поэт выступает как свидетель череды грандиозных событий. Он движется вослед Христу, проходя все этапы земной жизни Сына Божьего, следуя за Ним сначала в Ад, а затем уже – в Рай, наблюдая его великое «второе заселение».
Рай перед вами. Ступайте! – промолвил Христос.
Реяли светы вдали. Участь Рая решалась.
Элементом такого связующего пунктира можно назвать, к примеру, присутствие Поэта на свадьбе в Кане Галилейской, о чём в поэме «Сошествие в Ад» Иисус напоминает ему. Или фигуру Разбойника, который впервые появляется в сцене распятия, затем будет развёрнуто прорисован автором в «Сошествии» и, наконец – вот он замыкает сонм праведников, входящих в Райские Врата. Подчеркнём, что в последнем эпизоде Поэт на прощание обнимается с Разбойником как товарищ по греху, избывающий земную жизнь духовным движением ко Христу. Здесь почти буквально отображены слова причастной молитвы: «но яко разбойник исповедую Тя».
В «райском» сюжете заметна скованность и неуверенность в себе кузнецовского Поэта, когда он приближается к Вратам, говорит с Христом, находится вблизи от страшного и притягательного Древа Познания. Здесь нет ничего, что было бы устроено по желанию Поэта автоматически. Он выступает малым просителем, для которого возможный отказ в просьбе и порицание, скорее, привычны, чем неожиданны.
Вместе с тем, Христос понуждает Поэта просить больше, чем подобает, и выше положенного мыслителю и художнику по его земной принадлежности. «Я дам тебе зренье», – говорит Поэту его Проводник. И эти слова характеризуют творение Кузнецова как духовное наблюдение, а совсем не как умозаключение.
Чувство собственного нравственного положения удивительно приближает не только главного героя, но и всю поэму «Рай» к читателю. Автором соблюдена важнейшая для этого повествования духовная дистанция между обычным земным человеком и Царством Бога, между художником, по-земному ограниченным – и Христом, Беспредельным и Всеблагим.
Если вспомнить кузнецовскую «Атомную сказку», в которой грех разрушения красоты и тайны жизни целиком возлагался автором на Иванушку, тое есть на человека, то в «Рае» Поэта к Древу Познания притягивает, кажется, непреодолимая сатанинская сила, которую в одиночку, без помощи Ангела, ему не превозмочь.
...ангел, хранитель печалей твоих.
Если узнаешь его, то на малое время
Он облегчит и потом, как в Раю, твоё бремя.
«Бремя в Раю!..»
И вот тут перед нами – кузнецовская поправка собственных давних слов, причём она не отменяет однажды сказанное, но проявляет ранее не зримое. Кроме того, автор показывает, что в Раю искушения и бремя возникают по отношению к телесному человеку – святые угодники в своём духовном воплощении этого не ведают. Таким образом, мы видим словно бы повтор адамова преступления, Кузнецов даёт возможность каждому примерить проступок первого человека на себя – не с помощью благоразумной авторской сентенции, а вводя читателя в круг действия, позволяя ему почувствовать свою слабость перед безмерностью высших сил. Это проекция мистического прошлого на сиюминутное настоящее.
Фигура Ангела-хранителя, спасающего Поэта от дьявольского искушения, не имеет видимых очертаний. Тем не менее, Ангел чуток и неотделим от порученной ему души. Он призывает на помощь в минуту необходимости Святого Георгия Победоносца, который поражает Ворона со змеиным взглядом, искушающего Поэта, что к Древу Познания «шёл, как слепец на обрыв, упираясь в молитву». Отметим, что молитва, не имеющая зримого образа, здесь показана как нечто материально осязаемое («упираясь в молитву»), тогда как Ангел, изображение которого знакомо нам по иконописи, дан автором в виде голоса:
– Так покажись. Я твой образ имею в виду.
– Голоса будет довольно. Я рядом иду...
Для верующего человека такой порядок вещей обыкновенен: и молитва, как посох, сопровождающая тебя по жизни; и голос ангела, который слышит твоя душа, обиходно порой называя его «внутренним голосом». Но насколько лаконично это обозначено Кузнецовым в тексте – ясное, как Божий день, и глубокое, как откровение! У поэмы «Рай» огромная плотность смыслов на строку, на картину, на образ.
Сходя в Ад, Христос и его сопровождение летят в Божественном мраке «под Вселенной». Устремляясь в Рай, их путь лежит «над Вселенной». В окрестностях Эдема простирается голая местность, покрытая туманом, – это «долина печали и гнева», сотрясаемая вечным рыданием Адама о первом грехопадении. Райское пространство, напротив, предстаёт в виде «цветущей долины».
Кузнецовский текст насыщен противоположностями, однако они даются поэтом как-то исподволь, вне лобового столкновения. Автор чувствует огромность Божественного мира, неявные взаимосвязи его частей и примéт, понимает, что всякому предмету соответствует его единственное место, и потому нет нужды в наглядном противопоставлении высокого и низкого, светлого и тёмного. И это тем более верно, что мистический Божественный мир наполнен прощением и волей Христа.
Нет ничего раз и навсегда определённого, даже из Ада можно попасть в Рай по молитве на земле или в райском Саду. Так град Китеж, первоначально низвергнутый в Ад, впоследствии, сияя куполами, внутри «вечной тучи» прилетает «к светлой звезде своего назначенья».
Плач покаяния наполнил скорбную долину, «твердь отворилась, и хлынули тайные воды», смывая остатки «несвятости» с прибывших праведников.
– Эта святая вода вас омоет, народы! –
Молвил Христос. Все народы омыл водопад.
Однако земной и телесный Поэт не по праву находится рядом с Христом и святыми душами, и потому очистительная влага его не касается («мимо и тайно падали воды»). Но по воле Христа одна капля окатывает Поэта до пят и, высыхая, даёт ему странную одежду из трав волшебного узора. Так он предуготован к тому, чтобы молить Бога о возможности хотя бы на одно мгновение увидеть Рай. Сквозь просвет в игольное ушко он проникает в Сад, идёт, приминая цветы, оставляющие вечное благоуханье.
Скоро ли, долго ли шёл я в цветущей долине,
Запахом скажет тот цвет, что примят и поныне.
Замечательна деталь, характерная для стиля поэмы: протяжённость пути и его временнáя долгота показываются через запах примятых цветов, то есть косвенно и как бы отстранённо от картины происходящего. А хронологическая метка «поныне» определённо принадлежит другому времени, иному пространству, свидетельствуя уже о днях написания поэмы: путешествие состоялось, Поэт вернулся в земной дом и слагает повествование о судьбах мира. Но реально – он умер, ушёл от современников, однако былые следы его отчётливы: помимо земной поверхности они остались навечно в Раю, где только телесный человек может примять траву, ибо души праведников легки, практически невесомы .
Многие «райские» приметы Поэт сближает с явлениями здешними, материально плотными и вполне конкретными.
Время летело, как лунь среди белого дня,
И, задремав на излёте, задело меня.
На практике, разумеется, так и должно быть: непознанное, как правило, описывается через знакомое. Но в христианских поэмах Кузнецова этот обычный приём становится художественным принципом, позволяющим дать Бога в соприкосновении с человеком – окаянным и низвергнутым, прощённым и просветлённым, будто проявленным этой мистической связью.
Отношение Бога к человеку и человека – к Богу, поиск Божьего образа в себе самом – вот основа, на которой словами вышивается мистериальная картина, или иначе – та доска, на которой пишется «словесная икона» Кузнецова. Эпическое и мистериальное начала здесь сливаются воедино, и «склеивает» их особый лиризм поэта, изначально содержащий редкую способность органически сопрягать великое и малое.
Кузнецов нарисовал контуры Рая, но персонифицированных фигур в отрывке поэмы нет. Были бы они в райском Саду, и кто бы в него попал – вопрос журналистский, по определению. Вряд ли жители Рая предстали бы перед читателем в подробностях, будто продолжая в ином контексте и ракурсе галерею грешников. Такой контраст автора, очевидно, не устраивал, и это подтверждает стилистическая канва всей трилогии. Кроме того, претенциозные, «школьные» пятёрки, наглядно поставленные душам праведников морализирующим поэтом, неминуемо разрушили бы грандиозный кузнецовский замысел.
Но конкретные человеческие характеры в поэме были бы обязательно. Наверное, Кузнецов показал бы в Раю «ситуационных» людей, в земном образе которых несмотря ни на что хранится Спасительное зерно, впоследствии становящееся залогом Вечной Жизни.
2010
«ЗЕЛЁНАЯ НИТКА»
Стихотворение «Узоры» как дальний пролог к поэмам Юрия Кузнецова о Христе
В последнее время мою дремоту тянет к строгой русской классике. ...Однако все её корни остаются в народном эпосе.
Юрий Кузнецов
Кузнецовские «дремоты», или назовём их более широко и привычно – видения, отличаются от почти всего поэтического массива, наработанного русской литературой за минувший век.
Можно отражать реальность в узнаваемых формах, рефлексировать по поводу и без повода – но при этом поэт будет неизбежно идти рука об руку со своим временем, в котором он живёт.
Напротив, Кузнецов отделён от реальности той прослойкой мифа, о которой так много говорят в связи с его поэзией, и о чём писал он сам. Этот способ связи поэта с действительностью будто проходит через некий волшебный ящик, в котором непрерывно рождаются сюжеты, соединяющие в себе художественную волю певца, его человеческую повадку и отжатые до штучности приметы мира социального.
Если вспомнить больших поэтов, то практически у каждого есть произведения, о которых можно говорить как о небывалых прежде литературных сюжетах. У Кузнецова, особенно позднего, почти все стихотворения – такого качества. Он непревзойдённый сказитель XXвека, соединивший христианское предание с народным эпосом.
Сколько было с упрёком говорено о «двоеверности» русского народа церковными публицистами, однако никто как будто не отметил это свойство как особенную черту художественного сознания наших великих поэтов. Именно они брали образ русского человека как некий идеал, в котором живёт волшебная архаика древнего славянства и православная этика нового русского времени.
Более того, в поэзии трудно найти положительного героя, который не соединял бы в себе черты народности во всём её неканоническом многообразии и черты души христианской – в той её ипостаси, которую принято обозначать словом «простец». Именно простец с мудрой рассудительностью и сердечной мягкостью воспримет как народную мистику, так и поэмы Юрия Кузнецова о Христе, в которых светятся образы народной духовной поэзии. А также – удивительные кузнецовские стихи-сказки, напоминающие пушкинские по свободе развёртывания небывалой истории.
Вместе с тем, сказочные кузнецовские сюжеты обладают редкой словесной компактностью. Это связано с тем, что у Кузнецова в таких сюжетах важен не столько сам герой, его характеристики и развёрнутая картина происходящего, а глубинный смысл того, что возникает перед читательскими глазами. И потому авторский слог лаконичен, но не в ущерб пристальной точности описания предметов и событий.
Каждое слово у Кузнецова значимо в каком-то объёмном, надмирном значении. Нет ни одного определения, которое выполняло бы только функцию внешнего ряда. Это говорит даже не об огромности кузнецовской мысли о мире, а о невероятной интуиции поэта, которая улавливала взаимосвязь вещей и действий. И в результате появлялось стихотворение, которое, по существу, затрагивало мистические мировые струны, пронизывающие наше бытие и нашу очевидную жизнь.
Стихотворение «Узоры», написанное в 1998 году, есть отголосок библейского сюжета о первом грехе. Его можно назвать дальним прологом к кузнецовским поэмам о Христе. Примерно таким же, как стихотворение «Красный сад» – интонационный пролог к незавершенной поэме «Рай», о чём вскользь упоминал и сам автор.
В «Узорах» показано, что ветхозаветное падение происходит постоянно, будто эхо, повторяющееся в веках. Хотя смысловое зерно сказочной истории отодвинуто на второй план и, по видимости, теряется в необычных коллизиях происходящего.
Сидя на крылечке, девка вышивала тёмной ниткой на белой холстине «тайные девические грёзы и узоры жизни осторожной». Ничего не получалось, и светлый Ангел бросил ей три волоса из голубиной книги. Девка сплела их в «радужную нитку» и три дня вышивала «узоры жизни терпеливой, мудрые священные узоры». А потом призвала «на погляденье» народ. Люди назвали увиденное счастьем, дети – радостью, самый старый – Божьей тайной. Сатана покусился на чудо и зачернил зелёную нитку. И в «узорах» это повреждение осталось навсегда. Духовно зоркий человек его видит – глаза счастливых тёмного следа не замечают.
Перед нами не совсем понятная по смысловой отсылке история, и потому для её верного истолкования так важны мельчайшие детали.
Прежде героиня стихотворения была кроткой и простодушной, жила бедно («крылечко», «низкая ступенька»), вышивала при свете дня на пороге родного дома. Мечтала об удачном замужестве, о робком вхождении в мужний дом, тревожилась о будущей доле – трудной и уступчивой. Но терпения у вышивальщицы не хватало, и она заливалась слезами. Примерно так можно пересказать «тайные девические грёзы и узоры жизни осторожной».
Но вот окончена чудесная вышивка («мудрые священные узоры»):
На четвёртый день вставала девка[2]:
Всё готово! Где хвала и слава?..
Распахнула душу и ворота
И сказала: – Вот мои узоры!..
Как меняется поведение героини: теперь ей требуется «хвала и слава», она говорит гордо, громко и призывно. В горести ей помог Ангел, осенил её труд, но в торжестве эта божественная помощь забыта: «Вот мои узоры!..». Тут определённо слышится ветхозаветное эхо: «...откроются глаза ваши, и вы будете, как боги, знающие добро и зло» (Быт. 3, 5). А ведь вышивала девка «узоры жизни терпеливой, мудрые священные узоры».
Прежде она «не могла увидеть даже нитки, а не то чтоб ангела на небе», у неё даже не было мольбы и надежды на помощь, лишь одна кручина. И этого оказалось достаточно для того, чтобы «светлый ангел порадел о девке»:
Постучал по голубиной книге –
Выпали три волоса на землю,
Три закладки меж страниц священных.
Первый волос золотой, как нива,
А второй серебряный, как месяц,
Третий волос синий и зелёный,
Словно море в разную погоду.
А меж ними облака стояли,
Полыхали тихие зарницы.
Лишь когда смотрела на золотой волос, напоминающий о колосьях в поле, сотворила героиня «свят-молитву» и «отпустила душу» – то есть освободилась от забот, предав себя воле Божьей. Когда же смотрела на серебряный волос, о котором напоминали ей «месяц, зимний снег и седина разумных», перекрестилась и «облегчила душу» – то есть попросила прощения за прошлое. Перед странным волосом, в котором играло синее с зелёным, закрыла глаза и затворила душу – будто иконописец, сосредоточенный на своей задаче.
К слову, в стихотворении заключён и образ художника-творца, крайне опрощённый и сниженный автором совершенно сознательно, дабы патетика земного творчества не заслоняла размышления о человеке как таковом.
Третий волос – самый загадочный, его цвет меняется, видимо, в зависимости от внешних действий и слов. Чертёнок, что «прошмыгнул между хвалой и славой», царапает зелёную нить, и она темнеет. Однако, по существу, именно «заблудшая воля» героини «чернит» ангельский подарок.
Таинственный волос игрой своих оттенков похож на описание Древа познания добра и зла в поэме Кузнецова «Рай»:
Крона играла цветами. Они волновали
Красным, оранжевым, жёлтым отливом в начале,
А фиолетовым, синим, зелёным – потом.
Каждый узор выступал то цветком, то плодом.
………………………………………………………
Рядом стояло, мерцая плодами познанья,
Вечное древо – таинственный знак мирозданья.
Обратим внимание на изменение цвета волшебного волоса: зелёное становится более тёмным, попутно и голубизна неба теряет свою просветлённость. Таким образом, богатство красок в результате духовного падения героини сужается, а в пределе – стремится к черноте. Она уже была показана вначале в образе тёмной нитки на фоне белой холстины – как символ нелёгкой и скудной жизни. Девичьи очи в слезах не видели этой земной нити. «Глаза счастливые» в упоении «хвалы и славы» и в отречении от ангельской помощи не различают уже нить небесную, в которой частично погашен цвет: «...и царапнул по зелёной нитке. / Где царапнул, там и след оставил, / Где царапнул, там и потемнело...».
В стихотворении скрыто присутствует постоянно возобновляющийся роковой цикл: человеческая кручина; божественный дар; ангельская помощь; просветление жизни; человеческая гордыня; потемнение жизни; почти неизбежная будущая кручина.
Словесно волшебный сюжет выписан Кузнецовым филигранно, смысловые переклички пронизывают стихотворение повсеместно.
Вместе с тем, необходимо сделать некоторые оговорки.
В традиционном народном костюме чёрный цвет не несёт однозначно негативного оттенка, напротив – это краски земли-кормилицы. Помимо отсылки к тьме, печали, отрешению и даже трауру, в нём содержится символ покоя, постоянства, плодородия. У Кузнецова в определении нитки, которой вышивает девка белую холстину-рубаху определение «чёрная» заменено характеристикой «тёмная». При этом не подвергается сомнению народная символика цвета, прикреплённая к земному распорядку и к одушевлению природных сил. Поэт поднимает взгляд вверх – и в сопоставлении небесного начала с земным показывает «тёмное» как опрощённое до смертного предела «светлое». Как одну из примет отпадения человека от Бога, и земли – от неба, как знак слепоты земного счастья.
Это почти впрямую подчёркнуто совпадением первой строки «Узоров» с началом лермонтовского «Ангела» («Светлый ангел пролетал по небу...» – «По небу полуночи ангел летел...») и совпадением духовного акцента стихотворения Кузнецова с заключительными строками шедевра Лермонтова: «И звуков небес заменить не могли / Ей скучные песни земли».
Говоря о печальной цикличности событий, показанных у Кузнецова, стóит иметь в виду их некую временнýю привязку: это случилось однажды, и с тех пор в мире что-то безвозвратно изменилось? Но тогда можно сказать, что до описанных событий человеческая жизнь была более высока, чем в дальнейшем, после того, как «зелёная нитка» «потемнела». В этом случае земная история предстаёт как неудержимое стремление к апокалипсическому финалу.
Однако мы знаем, что есть на свете необъяснимая удерживающая сила. Её олицетворением является и кузнецовский Ангел, который, откликаясь на кручину человека, вносит в мир светлую поправку и, образно говоря, тормозит его сползание во тьму.
Прежде и потом в духовном отношении происходило нечто подобное кузнецовской истории. Она множится в слоях времени и присутствует в нём всегда – как развёрнутый образ человека, беспомощного в отсутствии Бога, самонадеянного в чудесном успехе и слепого в конечном и эгоистичном земном счастье.
2011
РОЖДЕСТВЕНСКАЯ ЕЛЬ
Юрий Кузнецов и христианство
Так откройтесь дыханью куста,
Содроганью зарниц
И услышите голос Христа,
А не шорох страниц.
Юрий Кузнецов
Перед каждым исследователем, который с тревогой всматривается в образ русского человека, разительно изменившийся на протяжении последнего столетия, сегодня с особенной остротой возникает проблема русской духовной преемственности. Так случилось, что художественный и идейный мир стихотворений Юрия Кузнецова оказался той ментальной территорией, где эта проблема рассматривается поэтом с самых разных сторон – без противопоставления прошлого и настоящего, русского и советского, без жёсткого, непримиримого конфликта родового и православного начал.
Творческий путь Кузнецова, в каком-то самом общем смысле, повторяет духовный путь русского народа. Первоначально погружённый в мистическое пространство родовой стихии, с течением времени поэт всей душой воспринял православную картину мира. Однако, как и в народной вере, живое прошлое в его поэзии неразрывно соединялось с трепещущим настоящим, мир славянской природы причудливо сочетался с христианством.
Народный мистицизм в церковной публицистике получил название «двоеверия». В нём содержится определённый элемент духовного осуждения, по бытовому примеру – некая попытка усидеть на двух стульях. Между тем, всякое новое укореняется в нравственном и бытовом укладе лишь тогда, когда оно развивает уже сложившийся распорядок, вычленяет в нём главное, кристаллизует ещё только нарождающееся, освещает реальность и придает ей внутренний импульс к развитию.
Разумеется, прежний уклад в этом контексте не должен быть порочным, по сути – безверным, требующим отречения и покаяния. К слову, именно таким мы представляем римское общество времён его языческого упадка.
| Далее