Поезд приходил рано утром, на вокзале я схватил такси, помчался в аэропорт, первым делом выкупил забронированный обкомом комсомола билет, рванулся на посадку, которая, думал, уже заканчивалась, но тут сказали, рейс отменен, опять из-за морозов не прибыл «борт» из Москвы, на улице минус сорок семь, ну, куда, и только теперь я понял, почему в здании аэровокзала так пусто, и почему сам я так страшно озяб...
Камера хранения не работала, с чемоданом поднялся в ресторан на втором этаже, где тоже было пустынно, сел поближе к сплошному, с видом на взлетную полосу, во всю стену окну, заказал коньяку, водки не было, заказал традиционный в то время по всем городам и весям Кузбасса салат оливье и бефстроганов с картошечкой-фри...
Сколько с тех пор годочков пронеслось, но до сих пор помню это долгое свое одинокое сидение в пустом и тихом кемеровском аэропорту.
Жизнь вдруг словно остановилась, время замерло, вокруг все замедлилось, как бы именно для того, чтобы можно было не только все хорошенечко рассмотреть и проникнуть в сущности, которые до того оставались непостижимыми, но и что-то в неумолимо наступающем будущем предотвратить... В такие минуты будто из рога изобилия на тебя теплым снегом сыплются счастливые откровения, смысл которых ты, может быть, тут же и позабудешь - только память о них всегда в тебе будет жить и будет без конца щемить сердце - и почти сплошной чередой возникают загадочные знаки, явно тебя о чем-то предостерегающие... но нет, нет!
Сам ты уже словно бессилен что-то решать, безвольно полагаясь на приговор, который тебе выносит в эти минуты рок.
Настывшие за ночь темные, словно из черненого серебра лайнеры, поодаль стоявшие внизу за толстым стеклом закуржавевшего по краям, начавшего индеветь уже посередине окна, похожи были на крупных рыб в студеной воде, на замерших в яме подо льдом на горной речке тайменей, и мысленно, очень хорошо это помню, я вернулся в тихую Монашку среди бескрайних ослепительно белых снегов...
На толстом, из лиственницы косяке у входа в избу дед Савелий прибил снаружи рядком три термометра, в разное время привезенные сыновьями из города, все три они, под стать его наследникам, были с норовом, одно и то же никогда не показывали, и в такие, как эти, холода он с нарочитой задумчивостью переводил взгляд с одного ртутного столбика на другой:
- Какой же из них ноне верно трактует?.. На мишкином сорок восемь, на володькином всего сорок пять... Лешкин однако прав: на ём под полста!
Что там они «трактуют» деду сегодня?
Может быть, потому, что перед этим мне пришлось с моей лицензией от села к селу хорошенько помотаться по окрестной тайге, мне вдруг ярко представилась вынырнувшая из детских книжек картина: предрассветным утром огненно-рыжая лиса на задних лапах уносит, прижимая к груди передними, крупного, с синим да зеленым отливом, петуха, и человеческим голосом на жалобный распев кричит он среди снегов свое безнадежное - «несет меня лиса за дальние леса»... Есть какие-то необъяснимые вещи, есть: как только начинаю вспоминать о той далекой поездке в жаркую, раскаленную в феврале Австралию - сказочный сюжет с лисою и петухом тут как тут.
Давным-давно для меня он сделался знаком, объединяющим прошлое и настоящее с будущим - ну, почему?!
Телефон старого друга Володи Мазаева, вместе с которым мы не раз ездили на Монашку и в чьих рассказах тоже успел поселиться Савелий Константинович со своими тремя термометрами, долго не отвечал: где мог Володя в такую-то холодюку запропасть?
Позвонил Жене Буравлёву, в ту пору - главе Союза писателей в Кемерове... Евгений Сергеевич! - чтобы без сантиментов.
Не знаю, к стыду, какой на твоей могиле стоит памятник... Прими этот крошечный: в несколько строк.
У него была та самая квадратная челюсть, и плечи ей соразмерно соответствовали... Механик-«бортач», летавший в годы войны на «бомбере», один из слепых полетов которого закончился для него приземлением в штрафбате с последующим отбыванием срока уже в мирном, уже в родном сибирском лагере... После лагеря - рудник, всё, как в наших краях тогда и водилось, с той лишь, правда, счастливой разницей, что лошадка, помогавшая ему тащить почти неподъёмные упряжки, с годами в темноте не ослепла, не превратилась в послушного одра, а сделалась лишь крепче и норовистей, и когда однажды он наконец подъехал на ней к редакции шахтерской газетки в только что начавшем тогда подниматься среди тайги Междуреченске, то чахнувшие над передовыми статьями, давно от чудес отвыкшие сотрудники с радостным изумлением обнаружили, что якобы беспородный сибирский савраска тоже может нести на спине классические легендарные крылья...
К той поре, о которой речь, Женя был на вершине славы.
Считай, всего год назад под патронажем Союза писателей России в Кемерове прошел семинар молодых писателей Сибири и Дальнего Востока, и вместе с Леонидом Сергеевичем Соболевым, лично возглавившим это неординарное мероприятие, каких только знаменитостей к нам тогда не наехало!
Сам я к этому времени давно - старожилы помнят, что один год засчитывался тогда в наших краях как несколько лет - состоял в Союзе, в Кемерово меня пригласили в качестве одного из руководителей семинара прозаиков, но что я знал тогда, что я мог?
В первый день опоздал на открытие, торопился через гулкое пустое фойе и словно споткнулся перед нацеленным на меня пальцем величественного Ярослава Васильевича Смелякова, только что вышедшего обратно из зала:
- Молодой человек! - произнес он строго. - Не подскажете, где здесь буфет?
- Н-не знаю, - почему-то сказал я впопыхах.
- Тогда объясните, - продолжил он ещё строже и требовательней, - зачем в таком случае пришли сюда?!
Нет-нет, что там ни говори, а столичная школа - она особого рода, и мне, несмотря на громкие мои успехи в провинции, ещё только предстояло её осилить!
Так вот, прошел семинар, на банкете, после которого Соболев взял запястье правой у Буравлёва и вскинул его руку над головой:
- Объявляю тебя победителем, Евгений, - это не только общее доброе дело - твой личный большой успех!
С дружелюбной улыбкой обнял его после благодарственной своей речи Ештокин...
Но не это больше всего запомнилось кемеровским молодым-начинающим, не это.
Как хотите, но демократия - дама непредсказуемая: случалось, она неожиданно появлялась ну, среди такого, скажу вам, ну прямо-таки среди махрового, о котором вы и близко представления не имеете, тоталитаризма...
Вышло так, что провожать столичных гостей собралось чуть не пол-города, сердобольная охрана депутатского зала дрогнула, в него набилось битком, но многие остались на улице - напитки им стали рюмками передавать по цепочке... И лишь когда самолет со столичными гостями взлетел, и вместе со слабеющими взмахами рук вслед ему начала также спадать всеобщая эйфория, Буравлёв кашлянул и отчетливо сказал:
- Мужики!.. Вы видите: на мне вот эта рубашка с коротким рукавом, а пиджака нет... Скорее всего, ночью оставил на скамейке где-нибудь на Весенней или в каком-то шинке на набережной, куда мы с москвичами заходили прощаться... В кармане пиджака без малого сто тысяч... Если мы его не найдем, расплачиваться за банкет будет нечем. Что будем делать, мужики?..
Сравнивать ли всеобщий поход по ещё не остывшим с ночи «следам боевой славы» секретаря Союза писателей с продотрядовской экспедицией за излишком зерна у кулаков с подкулачниками или найти куда более свежее сравнение?.. Может, сравнить с зачисткой в каком-нибудь уже несуществующем чеченском селе, а то, может, уже и с выемкой документов в обширном офисе нефтяного олигарха?.. Так или иначе, через час буравлёвский пиджак и в самом деле был найден в шалмане на берегу Томи: терпеливо висел бочком на неошкуренной спинке устроенного из пня тяжелого кресла и, увидав «своих», нетерпеливо забил пустыми рукавами - сюда, мол, сюда!
Хорошо, что карман, который чуть не до земли оттягивали сумасшедшие по тем временам деньжищи, был-таки заколот булавкой, иначе бы резкий ветер, который тоже гудел в ту ночь над Томью, конечно бы, разнес купюры - ищи-свищи!
Потомственный чалдон, Буравлёв был удачливый рыбак и меткий охотник, примером своим многих пристрастил и к этим своим увлечениям, и невольно - к сопряженным с ними последствиям, а, чтобы страсть новичков-неофитов не выливалась у всех на виду, в центре Кемерова, где легкокрылый Бахус уже, бывало, публично спорил тогда с тяжело ступающим по земле русским Бухасом, ему пришлось создать потешный флот, назначить потешного адмирала - под именем прославленного турецкого флотоводца Чазыбука им стал, конечно же, преуспевавший все больше впоследствиях, Геннаша Емельянов. Каждое лето на вместительном шлюпе «Маруся отравилась» команда из семи-восьми человек поднималась вверх по Мрассу или другой горной речке, надолго бросала якорь на каком-нибудь тихом плёсе и недельки две-три отводила тут душу: каждый согласно со своими пристрастиями, каждый, выражаясь научно, - согласно личным приоритетам...
Случалось, колхозная жизнь начинала Буравлёва тяготить - по натуре он всегда оставался единоличником. Тогда он брал запас пищи на день-два, брал спиннинг, ружье, котелок и уходил на неделю... Как раз накануне летом, когда он только что отошел от лагеря, на тропе среди малинника навстречу ему поднялся матёрый медведь, но Буравлёв успел левой рукой сорвать с головы войлочную шапочку, сунуть её в поднятые звериные лапы, а правой выхватил висевший на поясе нож и саданул в грудину под мышкой... Ружье он рванул из-за спины уже тогда, когда проводившая его в одиночный поиск и тут же наклюкавшаяся по этому поводу команда попыталась заявить, что выносить тушу по такому солнцу - это слишком, и надо, само собой, дождаться, пока жара хоть мало-мало спадет....
Среди других «подвигов Геракла», как мы любили тогда обозначать неординарное, что с нами происходило, был на счету Буравлёва ещё один, не уступавший, может быть, только что описанному... В Кемерове тогда набирала силу областная оперетта, приехавшая из Краснодара на место главного режиссера Тамара Гагава уговорила Женю попробовать прославить наш чумазый Кузбасс в легком жанре, а что, наконец, а что?.. Но прежде чем артисты запели на премьере куплеты из сочиненного им либретто, сам он заплясал под дуду очаровательной примы, Елены Прекрасной... грехи наши!
Потом-то это наверняка его угнетало и не исключено, что стало невольной причиной преждевременного ухода в лучший из миров, но что его извиняло, за что Высший Судия, так хочется надеяться, простит его, - терпеливица Валя, прошедшая рядом с ним через огни и воды, так и не смогла родить ему наследника, а Лена была лет на двадцать моложе, и, наверное, Жене казалось, что он ещё успеет на поезд, который на самом деле безвозвратно ушел...
Не исключено, что дело в другом: железный мужик, вынесший все, какие достались ему черные испытания, он вдруг сломался перед неожиданно открывшимся ему ярким миром иллюзий и призраков... все-таки он был поэт, Женька-Буравель, был - Поэт.
И вот Лена, Елена Прекрасная, порхала теперь от плиты к сверкавшему накрахмаленной скатертью, блестевшему хрустальными рюмками и фужерами столу посреди просторной гостиной, а мы стояли у бара, держали в пальцах упрямо принесенные Буравлёвым с кухни тонкие стаканы с традиционными ста граммами, ниже которых сибирская отметка не опускалась, и Буравлёв, дружелюбно и чуть насмешливо глядя из-под своего крутого лобешника, тихонько и очень ласково спрашивал:
- Ну, что?.. Как говорит наш общий друг - адмирал Чазыбук, - по-купечески?..
Прежде чем за стол сесть - на ногах. Без закуски.
Как, и правда что, говаривал родившийся в кондовой Сибири, в знаменитом Курагино Геннаша: о-стоях.
Скольких из нас именно это и сбило с ног!
И его тоже - раньше многих. И - его.
Потом мы чинно - прима-балерина, она и дома в гостиной прима - сидели за просторным столом, на котором обилие приборов из серебра и хрустальных изделий явно превышало количество наличествующей закуски, но давало основание верить в светлое будущее, и Женя сперва произнес традиционное «со свиданьицем», а после налил рюмки всклень:
- Ну, кубанский казак: чтобы тропа не стала дыбом?
Елена Прекрасная нас вскоре покинула, отправилась на репетицию мужниной оперетты с местным сюжетом, а мы с Буравлевым, не сговариваясь, тут же перетащили бутылку с рюмками и тарелки на крошечный столик в кухне.
Я спросил:
- Сало у тебя есть?
Он словно нехотя улыбнулся: и сейчас вижу эту насмешливую улыбку пахана в редкостную минуту всеобщей лагерной расслабухи:
- Надеюсь, насчёт яиц не станешь спрашивать?
- Нет, сразу о яишнице...
- Заделаем сейчас. Не только её. Наливай!
И над нами поднялся не оседавший потом несколько дней и ночей густой дым коромыслом...
Может, чтобы проникнуться духом этих многодневных сидений вдвоём-втроём, непременно на кухне, этих бесконечных, с душой нараспашку, откровений о себе и близких по духу друзьях-товарищах, доверительного обмена знанием о литературных страдальцах с обязательной читкой стихов сидельцев либо расстрелянных, этих когда уважительных, а когда не очень рассказов о своих, о кондовых сибирских мэтрах и о блистательных гениях столицы, этих вспыхнувших вдруг, словно чистый спирт, фантастических общих прожектов и личных творческих планов, сбыться которым не суждено, - так вот, чтобы духом всего этого проникнуться, надо пожить в Сибири, в крупных или небольших городах, не то что для счастья - даже для относительного благополучия мало приспособленных, - пожить тут или хотя бы приехать в командировку и надолго застрять как раз в ту пору, когда мороз придавливает под пятьдесят, и на улицы опускается синяя, как «спирт питьевой», девяносто шесть градусов, пять шестьдесят семь бутылка, такая же обжигающая стужа...
Или тайна, что Москва держит нас за колонию, за ту самую природную, Господом Богом подаренную кладовую, из которой нашими руками она берет сколько хочет, мало что отдавая нам за нескучную эту работенку взамен?.. Или она не обделяет нас, не обходит вниманием? Или не сплавляет сюда под видом добровольцев на самом-то деле тех, кто ей не дорог, не нужен, а только болтается в столице всего передового-прогрессивого под ногами да ещё, бывает, у мира на виду за эти ноги цепляется?
Но все это вместе с тем остаётся досужими разговорами, остается домыслами...
До тех пор, пока Сибирь посреди зимы не напомнит вдруг о своем крутом нраве.
«Однако!» - сам себе говорит в такие дни сибиряк.
И жестокой реальностью для него вдруг становится не только холод собачий, но и многое-многое остальное из этого же собачьего ряда, что он привыкши ко всему, ко всему давно притерпевшись, просто-напросто переставал замечать.
«Однако!..» - говорит со значением сибирячок в размышлении, как утеплиться не перед выходом на улицу - вернувшись домой.
Но странное дело: то, что, казалось бы, должно его добить окончательно, на самом деле лишь придает ему сил и насмешливой какой-то уверенности. Не только в себе - во всех.
Словно подтвержденная морозцем-крепачком тайна полишинеля объединяет сибиряков прочнее, может быть, всего остального. На улице в такие дни немногочисленные прохожие - само собой, на очень приличной скорости - успевают вполне понятными жестами дать встречному, действительно, ценные указания насчет обмороженной щеки либо находящегося в крайней опасности носа, который при иной-то погоде те же самые благожелатели могли бы тебе без всякой на то причины расквасить... Все знают, что мороз дает шанс нашим хоккеистам - будь то в любимой Кузне - с шайбою, а хоть в Кемерове, в деревне Щегловке этой - с мячом - выиграть у давно привыкших к оранжерейному теплу крытых стадионов с искусственным льдом квёлых столичных игроков, а потому всякий уважающий себя болельщик считает не то что за предательство - вообще «за падло» остаться в такой день дома, а не стоять рядом с такими же несгибаемыми, как сибирские дивизии в сорок первом году под Москвой, бойцами на открытой всем ветрам и снегу над головой деревянной «коробочке»... Чтобы заткнуть собою дыру, в которую прорвались немцы, они тогда из люков низко летящих «транспортников» сыпались в снег в худых шинелишках - это мы теперь были одеты, считай по-царски. Облачение чуть не каждого в такой день по изобретательности своей не уступит хитрому снаряжению покорителя хоть Северного, хоть Южного полюса, не говоря уже о какой-нибудь жалкой Джомолунгме: знаю по собственному опыту, что, собираясь на такой ответственнейший матч, настоящий патриот родного города на самодельный широкий пояс из собачьего меха сперва надевает китайские кальсоны «хэбэ» и русские ватные штаны с лямками, на ногах у него толстые носки из кошачьей шерсти и подшитые трехсантиметровым войлоком валенки, грудь его защищает теплая, опять же китайская «дружба» с грубой фланелевой рубахой и свитер домашней вязки, во время отпуска специально купленный у карачаевцев в долине Домбая, на нем суконная куртка горнового и, наконец, китайская тоже, шуба козьего меха с ватными рукавами и резинками на запястьях... Можно бы отдать предпочтение русскому полушубку из овчины, можно, тем более, что к нему больше бы подошла разлатая, как воронье гнездо, шапка из рыси, да вот беда, не обладает он таким, как у китайской шубы, обилием карманов - ловкие модельеры Поднебесной будто специально рассчитывали её на сибирского болельщика, который в большой левый, на боку, непременно определит бутылку «коленвала» либо восьмисотграммовый «огнетушитель» с каким-либо, будь оно неладно, вином «Солнцедар», которым на юге заборы красят; в правый положит некогда граненый, но уже заметно оглаженный твердой мозолистой рукою стакан, а в нагрудные, на «молнии», кармашки сунет нарезанный на куски шмат сала и хлеб и отдельно, конечно, особнячком - соленые грибки и всякие там огурчики-помидорчики в поллитровой стеклянной банке или в расписной кружке, по личному заказу изготовленной в «эмальцехе» на старом комбинате, на легендарном ещё с довоенных времен «КМК»...
Само собой, что не каждый, нет, успевает так же ответственно подготовиться к решающей встрече «Металлурга» со «Спартаком», в Нью-Кузнецке, попросту - в Кузне, либо «Химика» с «Водником» в Рио-де-Киримоново, в Щегловке... Бывает, вдруг забежит на трибуны человек в легких ботиночках, в подбитом ветром пальтишке и шапчонке настолько облезлой, что не понять, какому представителю животного мира истончившаяся, как папирус Двуречья, кожа принадлежала... Стоит такой, ловит дрогалька, совсем почти дает дубаря, а по всему между тем видать, что толк в игре понимает... Как такого орла не уважить, как ему тоже не налить, если явственно видишь, что вместе со слюнками, когда рядом наливают, глотает он, прошу простить, сопли?
Да что там, что там: в такой мороз, когда сердобольная малышня впускает за собой в подъезды бродячих собак, их отцы перестают пинать «братьев меньших» ногами, а только чертыхаются, когда наступят в темноте, возвратившись после ночной смены, а матери не только не отбирают предназначенные разномастной, разнокалиберной бродежне здоровущие куски хлеба - сами суют в руки детворы и вареную картошку, и уже обглоданные мослы, и косточки неизвестно откуда приплывшей в Кузбасс рыбы с наводящим на размышления названием: пристипома.
На что бесправная птица воробей - и тот, юркнувши на лету в щель между дверными створками большого продуктового магазина в центре любого сибирского города, обретал, хоть и негласно, чуть ли не статус политического беженца какой-либо из слаборазвитых стран с тоталитарным режимом, и носившиеся над головами посетителей стаи, капавшие на всех с круглых люстр и затевающие драку на вершинах пирамид из банок с «Завтраком туриста», таких же вечных в городе угля и стали, как пирамида Хеопса в Египте, беспрепятственно угощались казенной крупой и государственными крохами до тех пор, пока мороз не спадал...
К этой теме - воробьи в магазине, возвращались мы с Буравлёвым особенно часто. Перед этим нами было чуть ли не торжественно принято очень благоразумное, как нам казалось, решение не брать в ближнем «гастрономе» больше одной бутылки сразу, чтобы иметь таким образом возможность регулярно вдвоем проветриваться. Другой раз, правда, это компенсировалось нашим общим с Женей горячим желанием поддержать только что зародившуюся тогда в наших краях народную традицию: каждый, кто пожелает «найти Бабашкина», игравшего тогда в защите «Спартака» под третьим номером - попросту говоря, «строúть», подходил внутри магазина к закуржавевшему окну и ногтем проводил на стекле невысокую горизонтальную линию. Это была как бы заявка на дружеское участие, на братское тепло в холодном бесприютном краю, и отозвавшийся на крик души второй участник предстоящего в ближайшем подъезде пиршества рядом с первою отметиной ставил вторую: мол, всей душой готов поддержать!..
Потом к стоявшим в терпеливом ожидании окончательного укомплектования боевой единицы вместе либо с независимым видом прохаживавшимся по торговому залу, отдельно друг от дружки, околачивавшимся возле витрин двум первым наконец-то присоединялся долгожданный третий волонтер, но перед тем как погрузиться в нирвану - любимый термин частенько пребывавшего в ней адмирала Чазыбука! - он должен был рядом с двумя отметинами ещё одну провести и наискосок их все три перечеркнуть: все, мол, прием заявок окончен - этот поезд ушел.
Опоздавший должен был начинать новый набор желающих, благо недостатка в них не было: в настоящие морозы, чтобы уместить суточные заявки, не хватало и двух, и трех просторных, во всю стену окон...
Буравлёва почти до слез умиляли и эти на манер первобытных пещер испещренные знаками окна, и особенно - вид единственной палочки на стекле, от которой как будто исходил зов о помощи. Одинокого заявителя я тут же безошибочно отыскивал, а подоспевший на этот раз с двумя «бутыльцами» в карманах Буравлёв с явным осуждением отводил в сторону его руку с зажатым в ней «рваным»:
- Он тебе, браток, ещё пригодится.
Вскоре одни и те же «братки» стали нам попадаться уже чуть не регулярно, но мы с Буравлёвым лишь понимающе друг дружке подмигивали...
И в самом деле: разве мы с ним могли, хотя бы отчасти, соответствовать тому истинно сибирскому размаху, с которым кузбасский наш патриарх Александр Никитич Волошин, получивший Сталинскую премию за роман «Земля Кузнецкая», три дня добирался из гостиницы «Москва» в центре столицы до Ярославского вокзала?!
У каждого мало-мальского ресторана велел он таксисту останавливаться, а официантам - сдвигать столы. Выскакивал на улицу подстегнутый немалыми чаевыми швейцар: звать на всеобщий празднк всех встречных и поперечных. Вино, как говорится, лилось рекой, официанты не успевали менять закуски, и тем не менее Никитича хватило ещё и на то, чтобы на Новый год в «родной Кемеровой» - называя так областной город адмирал Чазыбук подчеркивал, естественно, деревенские его, щегловские корни - все деревья по обе стороны Советского проспекта украсить связками бубликов и гирляндами сосисок... Богатыри не мы!
Возвращаясь домой, мы с Женей то и дело останавливались, чтобы, согрев прикрытые перчаткой губы, цвикнуть потом на тротуар и увидать, как плевок на лету превращается в ледышку, и услыхать тихенький звон, с которым он падает на тротуар: в большие морозы это был чуть ли не обязательный ритуал. На снежном насте по обочинам тротуара, а то и на нём, прямо под ногами то и дело попадались тихо сидевшие, коченеющие птахи, а то и лежавшие вверх лапками - закоченевшие...
- Мы их не видим, старик, пройдем мимо, - как будто с неким усилием говорил Буравлёв. - Дома у Маришки и так - госпиталь...
Подросток Маришка была дочерью Лены, спасавшей в своей комнате десятка два обложенных ватой и тряпицами воробьев...
Несколько раз я звонил в Москву знакомым «спутниковским» парням, объяснял ситуацию, говорил, что могу и вообще не прилететь, если холода не отпустят, но они там знали своё: вся «австралийская» группа уже в сборе, дело только за тобой - ждем. Тут же я связывался со справочной кемеровского аэропорта, девчата меня уже узнавали и - в соответствии с моими попытками не «закадрить», а хотя бы задобрить их воркующим тоном, со смехом отвечали одно и то же:
- Как только, так - сразу: не волнуйтесь!
Помню, что на четвертый день мы с Буравлёвым долго спорили, где красивее воробей: в Новокузнецке или в Кемерове?
Дело в том, что во время холодов наши городские птахи укрывались под крышами горячих металлургических цехов и очень скоро делались от копоти черными. «Щегловские» прятались в цехах Новокемеровского химкомбината, «Азота» и «Карболита», а потому приобретали устойчивый рыжеватый оттенок.
- А что если мы сравним их летные характеристики? - спросил в конце концов Буравлёв, обращаясь чуть ли не к постоянному участнику нашего непрерывного застолья Володе Мартемьянову, чемпиону мира по высшему пилотажу: Володя не пил, а только прислушивался к нашим почти бесконечным разговорам - в то время он уже собирался засесть за книжку «Я люблю тебя, небо!»... может, она-то Володю и погубила?
Может, ему надо было назвать её «Я люблю тебя, аэроплан»?..
И верный «Як» не приревновал бы его тогда к высокому голубому небу, не сломался бы от горя в мощном воздушном потоке над Кисловодском...
О скольком все-таки я уже написал: в давнем романе «Проникающее ранение» есть сцена, когда по пути во Владикавказ, к другу-осетину, которого уже тоже нет, я попросил водителя остановиться обочь дороги и долго-долго смотрел на кувыркавшийся в чистом весеннем небе «Як» - вспоминал и Володю Мартемьянова, и наше с Буравлёвым и с ним долгое сидение в домерзающем Кемерове...
В этих местах, близких от моих родных, он и погиб.
Спустя ещё двадцать лет хорошо знавший его «однорукий летчик» Анатолий Агафонович Балуев, тоже мастер спорта международного класса, которого ассоциация «Бродячих пилотов Соединеных Штатов» приглашала на роль президента - первого номера и который предпочел в нашей Отрадной на самодельных своих машинах за так обучать окончивших летное училище, но так ни разу и не поднявшихся в небо мальчишек-лейтенантов, так вот, Толя, хорошо знавший Мартемьянова, рассказывал, какой это был удивительный ас и какая обычная его настигла судьба: перегрузками обломанное крыло, как правило, прихлопывает фонарь, бьет по сидящему под ним летчику.
Через два или три года Балуев, бывший неформальным, бывший жертвенным знаменосцем почти истребленной у нас малой авиации, сам вошел в штопор во время полета с немцем, увидевшим однажды мастерство летчика, к штурвалу прикреплявшего обрубок правой руки специальным захватом, и вернувшегося к нему в Россию уже намеренно: перенять мастерство.
Толю похоронили в Прочном Окопе, куда после гибели его переехали жена, дочь и зять - все тоже летчики, а самолет его схоронили в нашей Отрадной, но там и там они лежат вместе: настолько сидевший ведущим Агафоныч, непризнанный равнодушной Отчизной бродячий русский пилот, был вмят в расплющенное железо. Настолько оно, спрятанное до этого лишь в характере летчика, вошло теперь в его плоть.
Ах, гуси-гуси!
Дважды в год туда и сюда летящие над страной. Знаете ли вы об этих наших попытках взлететь?! Несмотря ни на что.
Но тогда ещё далеко было до печальных этих моих размышлений, медленных, как аульская беседа.
Как думы одиноких старух в тех станицах, что стоят на месте разрушенных когда-то лихими казаками черкесских аулов...
- Что ты, Володя, как профессионал высокого класса скажешь нам о летных качествах черных и рыжих воробьев - мы за них выпьем! - настаивал Буравлёв, приподнимая очередную рюмку. - Я-то убежден, что в Кемерове они само собой выше: им тут приходится равняться на тебя...
- Н-не надо! - я кричал. - Разве ты не понял, что со своей чемпионской высоты он никогда не обращал на них внимания, и от обиды они давно опустили крылья... А вот кузнецкий наш воробей, который о Володе слухом не слыхивал, и все Володины достижения ему до фонаря, он как летал себе, так и продолжает летать... разве не ясно?
- Ты-ка лучше соглашайся на мое братское предложение, - миролюбиво отшучивался Володя. - Ни один борт в ближайшие день-два из Москвы сюда не придет. Единственная возможность успеть тебе в Австралию, если на моем «яке» мы с тобой - низенько над землей... С посадками...
- Огородами, огородами, - насмешничал Буравлёв. - Но «бортачом» я с вами не полечу...
Посреди ночи, когда мы с ним крепко спали, вдруг раздался телефонный звонок, молодой женский голос произнес весело:
- Обещала вам?.. Московский рейс только что прибыл, через час уходит обратно.
И мы засуетились, забегали.
С диспетчерами такси тоже был железный уговор, но теперь там сказали, что все машины на вызове: разве не ясно, что весь город в аэропорт кинулся? Кто лететь, а кто встречать-провожать. Возможность появится - пожалуйста. Но пока...
- У Володи, у Мартемьяныча есть машина? - спросил я у Буравлёва.
Он задержал горлышко бутылки над рюмкой, поднял свою тяжелую челюсть:
- Как я понял, у него только «як»...
- Что будем делать?
Он наставил на меня палец:
- Афоне звони!
- Афоне?.. Домой?!
- Я не понял, - в насмешливой своей манере сказал Буравлёв. - Тебе, действительно, надо в Австралию или ты мне тут заливал?..
- А телефон? - спросил я.
По памяти он назвал номер, я набрал, и в трубке почти тут же глухо откликнулись:
- Ештокин... Слушаю.
- Афанасий Федорович! - заторопился я. - Меня в Москве ждут, у меня поездка в Австралию срывается. Четыре дня самолета не было, теперь прилетел, а машин в таксопарке нет, в аэропорт добраться не на чем: не могли бы вы помочь с транспортом?
Скучным голосом он спросил:
- А который час?
- Половина четвертого.
- Мог бы дать отдохнуть - домой около часа приехал.
- Вы уж извините...
- Да что там: я не занимаюсь машинами, они у помощника, позвони ему... телефон знаешь? Запиши-ка.
Пока я звонил помощнику, тот - в гараж, а потом мне отзванивал, пока мы с Буравлёвым, дожидаясь черной «волги» с обкомовскими номерами, мерзли с моими вещами у подъезда, «московский борт» был таков...
В зале аэровокзала там и тут громко слышались возмущенные голоса таких же, как и мы, опоздавших, и я к ним сперва присоединился, а потом народное недовольство возглавил. У закрытого прохода на посадку стояла забытая грузчиками большая тележка для багажа, и я взобрался на неё, левой стащил с головы ушанку, а правую руку воздел над головой:
- А ну - внимание!
Все, и в самом деле, примолкли, и в наступившей тишине раздался писклявый голос:
- Какое внимание, если научная конференция открылась ещё вчера, а...
Нет, Робеспьер бы мне наверняка позавидовал!
Говоривший ещё не закончил тираду, а я гневными глазами уже нашел его в толпе, наставил на него указательный:
- Ты по какой науке стучишь, малокровный?
Это был явный плагиат из незабываемого лексикона адмирала Чазыбука - Геннаши Емельянова, на пять лет раньше меня окончившего факультет журналистики МГУ и усердно сеявшего теперь в провинции разумное, доброе, вечное - все больше из того, что было обретено им и в прилегающих к старому зданию на Моховой больших ресторанах, и к общежитию на Стромынке - маленьких забегаловках.
Дело вообще-то удивительное: оба чуткие к русской речи, значение глагола «стучать» в подобных текстах мы воспринимали тогда как «издавать шум при движении вперед». Ну, как паровоз стучит, когда мчится - чего неясного?
Несмотря ни на что, оставались настолько неиспорченными?
Но оппонент мой взвизгнул:
- Во-первых, я не стучу - предпочитаю заниматься чистой наукой...
- Ах, «чистой» он занимается, - развел я руками, - исключительно «чистой»!.. Какой, я и спрашиваю, - какой?!
Не нравился он мне: маленький такой худенький «фитилек» в модной, из белька, шапке с козырьком, в добротном пальто с шалевым воротником, в слишком интеллигентных, с оправой под золото, очёчках: наверняка из временнных, из ненадежных сибиряков, кто спит и видит Москву либо какой-нибудь большой южный город...
Человек по натуре верный и к добрым людям привязчивый, сам я давно уже мнил себя чуть ли не заправским чалдоном.
- Ну, не таи, не таи: какой наукой-то? - продолжал тянуть к нему руку.
- Да поймете ли вы?.. Специалист по нематодам!
- Малокровный! - снова заговорил я в Геннашином духе. - Одним глистом больше в Кузбассе, одним меньше - да не один ли фиг?.. А я должен был в Австралию полететь - вот путевка, смотри! - из внутреннего кармана пиджака выхватил продолговатый, из цветного полукартона, буклет. - Думали, путевку дали, и я упал?.. А вот вам! Возьму и сожгу. На хрен мне ваша Австралия - у меня лицензия на лося тут пропадает!
Откуда это во мне взялось? Что значило? Был какой-нибудь разговор по дороге сюда в машине?
Буравлёв протянул мне спички так быстро, как будто были у него наготове. Я чиркнул по коробку и поднес огонь к краю буклета - он начал медленно, как будто нехотя, чернеть.
Камера хранения не работала, с чемоданом поднялся в ресторан на втором этаже, где тоже было пустынно, сел поближе к сплошному, с видом на взлетную полосу, во всю стену окну, заказал коньяку, водки не было, заказал традиционный в то время по всем городам и весям Кузбасса салат оливье и бефстроганов с картошечкой-фри...
Сколько с тех пор годочков пронеслось, но до сих пор помню это долгое свое одинокое сидение в пустом и тихом кемеровском аэропорту.
Жизнь вдруг словно остановилась, время замерло, вокруг все замедлилось, как бы именно для того, чтобы можно было не только все хорошенечко рассмотреть и проникнуть в сущности, которые до того оставались непостижимыми, но и что-то в неумолимо наступающем будущем предотвратить... В такие минуты будто из рога изобилия на тебя теплым снегом сыплются счастливые откровения, смысл которых ты, может быть, тут же и позабудешь - только память о них всегда в тебе будет жить и будет без конца щемить сердце - и почти сплошной чередой возникают загадочные знаки, явно тебя о чем-то предостерегающие... но нет, нет!
Сам ты уже словно бессилен что-то решать, безвольно полагаясь на приговор, который тебе выносит в эти минуты рок.
Настывшие за ночь темные, словно из черненого серебра лайнеры, поодаль стоявшие внизу за толстым стеклом закуржавевшего по краям, начавшего индеветь уже посередине окна, похожи были на крупных рыб в студеной воде, на замерших в яме подо льдом на горной речке тайменей, и мысленно, очень хорошо это помню, я вернулся в тихую Монашку среди бескрайних ослепительно белых снегов...
На толстом, из лиственницы косяке у входа в избу дед Савелий прибил снаружи рядком три термометра, в разное время привезенные сыновьями из города, все три они, под стать его наследникам, были с норовом, одно и то же никогда не показывали, и в такие, как эти, холода он с нарочитой задумчивостью переводил взгляд с одного ртутного столбика на другой:
- Какой же из них ноне верно трактует?.. На мишкином сорок восемь, на володькином всего сорок пять... Лешкин однако прав: на ём под полста!
Что там они «трактуют» деду сегодня?
Может быть, потому, что перед этим мне пришлось с моей лицензией от села к селу хорошенько помотаться по окрестной тайге, мне вдруг ярко представилась вынырнувшая из детских книжек картина: предрассветным утром огненно-рыжая лиса на задних лапах уносит, прижимая к груди передними, крупного, с синим да зеленым отливом, петуха, и человеческим голосом на жалобный распев кричит он среди снегов свое безнадежное - «несет меня лиса за дальние леса»... Есть какие-то необъяснимые вещи, есть: как только начинаю вспоминать о той далекой поездке в жаркую, раскаленную в феврале Австралию - сказочный сюжет с лисою и петухом тут как тут.
Давным-давно для меня он сделался знаком, объединяющим прошлое и настоящее с будущим - ну, почему?!
Телефон старого друга Володи Мазаева, вместе с которым мы не раз ездили на Монашку и в чьих рассказах тоже успел поселиться Савелий Константинович со своими тремя термометрами, долго не отвечал: где мог Володя в такую-то холодюку запропасть?
Позвонил Жене Буравлёву, в ту пору - главе Союза писателей в Кемерове... Евгений Сергеевич! - чтобы без сантиментов.
Не знаю, к стыду, какой на твоей могиле стоит памятник... Прими этот крошечный: в несколько строк.
У него была та самая квадратная челюсть, и плечи ей соразмерно соответствовали... Механик-«бортач», летавший в годы войны на «бомбере», один из слепых полетов которого закончился для него приземлением в штрафбате с последующим отбыванием срока уже в мирном, уже в родном сибирском лагере... После лагеря - рудник, всё, как в наших краях тогда и водилось, с той лишь, правда, счастливой разницей, что лошадка, помогавшая ему тащить почти неподъёмные упряжки, с годами в темноте не ослепла, не превратилась в послушного одра, а сделалась лишь крепче и норовистей, и когда однажды он наконец подъехал на ней к редакции шахтерской газетки в только что начавшем тогда подниматься среди тайги Междуреченске, то чахнувшие над передовыми статьями, давно от чудес отвыкшие сотрудники с радостным изумлением обнаружили, что якобы беспородный сибирский савраска тоже может нести на спине классические легендарные крылья...
К той поре, о которой речь, Женя был на вершине славы.
Считай, всего год назад под патронажем Союза писателей России в Кемерове прошел семинар молодых писателей Сибири и Дальнего Востока, и вместе с Леонидом Сергеевичем Соболевым, лично возглавившим это неординарное мероприятие, каких только знаменитостей к нам тогда не наехало!
Сам я к этому времени давно - старожилы помнят, что один год засчитывался тогда в наших краях как несколько лет - состоял в Союзе, в Кемерово меня пригласили в качестве одного из руководителей семинара прозаиков, но что я знал тогда, что я мог?
В первый день опоздал на открытие, торопился через гулкое пустое фойе и словно споткнулся перед нацеленным на меня пальцем величественного Ярослава Васильевича Смелякова, только что вышедшего обратно из зала:
- Молодой человек! - произнес он строго. - Не подскажете, где здесь буфет?
- Н-не знаю, - почему-то сказал я впопыхах.
- Тогда объясните, - продолжил он ещё строже и требовательней, - зачем в таком случае пришли сюда?!
Нет-нет, что там ни говори, а столичная школа - она особого рода, и мне, несмотря на громкие мои успехи в провинции, ещё только предстояло её осилить!
Так вот, прошел семинар, на банкете, после которого Соболев взял запястье правой у Буравлёва и вскинул его руку над головой:
- Объявляю тебя победителем, Евгений, - это не только общее доброе дело - твой личный большой успех!
С дружелюбной улыбкой обнял его после благодарственной своей речи Ештокин...
Но не это больше всего запомнилось кемеровским молодым-начинающим, не это.
Как хотите, но демократия - дама непредсказуемая: случалось, она неожиданно появлялась ну, среди такого, скажу вам, ну прямо-таки среди махрового, о котором вы и близко представления не имеете, тоталитаризма...
Вышло так, что провожать столичных гостей собралось чуть не пол-города, сердобольная охрана депутатского зала дрогнула, в него набилось битком, но многие остались на улице - напитки им стали рюмками передавать по цепочке... И лишь когда самолет со столичными гостями взлетел, и вместе со слабеющими взмахами рук вслед ему начала также спадать всеобщая эйфория, Буравлёв кашлянул и отчетливо сказал:
- Мужики!.. Вы видите: на мне вот эта рубашка с коротким рукавом, а пиджака нет... Скорее всего, ночью оставил на скамейке где-нибудь на Весенней или в каком-то шинке на набережной, куда мы с москвичами заходили прощаться... В кармане пиджака без малого сто тысяч... Если мы его не найдем, расплачиваться за банкет будет нечем. Что будем делать, мужики?..
Сравнивать ли всеобщий поход по ещё не остывшим с ночи «следам боевой славы» секретаря Союза писателей с продотрядовской экспедицией за излишком зерна у кулаков с подкулачниками или найти куда более свежее сравнение?.. Может, сравнить с зачисткой в каком-нибудь уже несуществующем чеченском селе, а то, может, уже и с выемкой документов в обширном офисе нефтяного олигарха?.. Так или иначе, через час буравлёвский пиджак и в самом деле был найден в шалмане на берегу Томи: терпеливо висел бочком на неошкуренной спинке устроенного из пня тяжелого кресла и, увидав «своих», нетерпеливо забил пустыми рукавами - сюда, мол, сюда!
Хорошо, что карман, который чуть не до земли оттягивали сумасшедшие по тем временам деньжищи, был-таки заколот булавкой, иначе бы резкий ветер, который тоже гудел в ту ночь над Томью, конечно бы, разнес купюры - ищи-свищи!
Потомственный чалдон, Буравлёв был удачливый рыбак и меткий охотник, примером своим многих пристрастил и к этим своим увлечениям, и невольно - к сопряженным с ними последствиям, а, чтобы страсть новичков-неофитов не выливалась у всех на виду, в центре Кемерова, где легкокрылый Бахус уже, бывало, публично спорил тогда с тяжело ступающим по земле русским Бухасом, ему пришлось создать потешный флот, назначить потешного адмирала - под именем прославленного турецкого флотоводца Чазыбука им стал, конечно же, преуспевавший все больше впоследствиях, Геннаша Емельянов. Каждое лето на вместительном шлюпе «Маруся отравилась» команда из семи-восьми человек поднималась вверх по Мрассу или другой горной речке, надолго бросала якорь на каком-нибудь тихом плёсе и недельки две-три отводила тут душу: каждый согласно со своими пристрастиями, каждый, выражаясь научно, - согласно личным приоритетам...
Случалось, колхозная жизнь начинала Буравлёва тяготить - по натуре он всегда оставался единоличником. Тогда он брал запас пищи на день-два, брал спиннинг, ружье, котелок и уходил на неделю... Как раз накануне летом, когда он только что отошел от лагеря, на тропе среди малинника навстречу ему поднялся матёрый медведь, но Буравлёв успел левой рукой сорвать с головы войлочную шапочку, сунуть её в поднятые звериные лапы, а правой выхватил висевший на поясе нож и саданул в грудину под мышкой... Ружье он рванул из-за спины уже тогда, когда проводившая его в одиночный поиск и тут же наклюкавшаяся по этому поводу команда попыталась заявить, что выносить тушу по такому солнцу - это слишком, и надо, само собой, дождаться, пока жара хоть мало-мало спадет....
Среди других «подвигов Геракла», как мы любили тогда обозначать неординарное, что с нами происходило, был на счету Буравлёва ещё один, не уступавший, может быть, только что описанному... В Кемерове тогда набирала силу областная оперетта, приехавшая из Краснодара на место главного режиссера Тамара Гагава уговорила Женю попробовать прославить наш чумазый Кузбасс в легком жанре, а что, наконец, а что?.. Но прежде чем артисты запели на премьере куплеты из сочиненного им либретто, сам он заплясал под дуду очаровательной примы, Елены Прекрасной... грехи наши!
Потом-то это наверняка его угнетало и не исключено, что стало невольной причиной преждевременного ухода в лучший из миров, но что его извиняло, за что Высший Судия, так хочется надеяться, простит его, - терпеливица Валя, прошедшая рядом с ним через огни и воды, так и не смогла родить ему наследника, а Лена была лет на двадцать моложе, и, наверное, Жене казалось, что он ещё успеет на поезд, который на самом деле безвозвратно ушел...
Не исключено, что дело в другом: железный мужик, вынесший все, какие достались ему черные испытания, он вдруг сломался перед неожиданно открывшимся ему ярким миром иллюзий и призраков... все-таки он был поэт, Женька-Буравель, был - Поэт.
И вот Лена, Елена Прекрасная, порхала теперь от плиты к сверкавшему накрахмаленной скатертью, блестевшему хрустальными рюмками и фужерами столу посреди просторной гостиной, а мы стояли у бара, держали в пальцах упрямо принесенные Буравлёвым с кухни тонкие стаканы с традиционными ста граммами, ниже которых сибирская отметка не опускалась, и Буравлёв, дружелюбно и чуть насмешливо глядя из-под своего крутого лобешника, тихонько и очень ласково спрашивал:
- Ну, что?.. Как говорит наш общий друг - адмирал Чазыбук, - по-купечески?..
Прежде чем за стол сесть - на ногах. Без закуски.
Как, и правда что, говаривал родившийся в кондовой Сибири, в знаменитом Курагино Геннаша: о-стоях.
Скольких из нас именно это и сбило с ног!
И его тоже - раньше многих. И - его.
Потом мы чинно - прима-балерина, она и дома в гостиной прима - сидели за просторным столом, на котором обилие приборов из серебра и хрустальных изделий явно превышало количество наличествующей закуски, но давало основание верить в светлое будущее, и Женя сперва произнес традиционное «со свиданьицем», а после налил рюмки всклень:
- Ну, кубанский казак: чтобы тропа не стала дыбом?
Елена Прекрасная нас вскоре покинула, отправилась на репетицию мужниной оперетты с местным сюжетом, а мы с Буравлевым, не сговариваясь, тут же перетащили бутылку с рюмками и тарелки на крошечный столик в кухне.
Я спросил:
- Сало у тебя есть?
Он словно нехотя улыбнулся: и сейчас вижу эту насмешливую улыбку пахана в редкостную минуту всеобщей лагерной расслабухи:
- Надеюсь, насчёт яиц не станешь спрашивать?
- Нет, сразу о яишнице...
- Заделаем сейчас. Не только её. Наливай!
И над нами поднялся не оседавший потом несколько дней и ночей густой дым коромыслом...
Может, чтобы проникнуться духом этих многодневных сидений вдвоём-втроём, непременно на кухне, этих бесконечных, с душой нараспашку, откровений о себе и близких по духу друзьях-товарищах, доверительного обмена знанием о литературных страдальцах с обязательной читкой стихов сидельцев либо расстрелянных, этих когда уважительных, а когда не очень рассказов о своих, о кондовых сибирских мэтрах и о блистательных гениях столицы, этих вспыхнувших вдруг, словно чистый спирт, фантастических общих прожектов и личных творческих планов, сбыться которым не суждено, - так вот, чтобы духом всего этого проникнуться, надо пожить в Сибири, в крупных или небольших городах, не то что для счастья - даже для относительного благополучия мало приспособленных, - пожить тут или хотя бы приехать в командировку и надолго застрять как раз в ту пору, когда мороз придавливает под пятьдесят, и на улицы опускается синяя, как «спирт питьевой», девяносто шесть градусов, пять шестьдесят семь бутылка, такая же обжигающая стужа...
Или тайна, что Москва держит нас за колонию, за ту самую природную, Господом Богом подаренную кладовую, из которой нашими руками она берет сколько хочет, мало что отдавая нам за нескучную эту работенку взамен?.. Или она не обделяет нас, не обходит вниманием? Или не сплавляет сюда под видом добровольцев на самом-то деле тех, кто ей не дорог, не нужен, а только болтается в столице всего передового-прогрессивого под ногами да ещё, бывает, у мира на виду за эти ноги цепляется?
Но все это вместе с тем остаётся досужими разговорами, остается домыслами...
До тех пор, пока Сибирь посреди зимы не напомнит вдруг о своем крутом нраве.
«Однако!» - сам себе говорит в такие дни сибиряк.
И жестокой реальностью для него вдруг становится не только холод собачий, но и многое-многое остальное из этого же собачьего ряда, что он привыкши ко всему, ко всему давно притерпевшись, просто-напросто переставал замечать.
«Однако!..» - говорит со значением сибирячок в размышлении, как утеплиться не перед выходом на улицу - вернувшись домой.
Но странное дело: то, что, казалось бы, должно его добить окончательно, на самом деле лишь придает ему сил и насмешливой какой-то уверенности. Не только в себе - во всех.
Словно подтвержденная морозцем-крепачком тайна полишинеля объединяет сибиряков прочнее, может быть, всего остального. На улице в такие дни немногочисленные прохожие - само собой, на очень приличной скорости - успевают вполне понятными жестами дать встречному, действительно, ценные указания насчет обмороженной щеки либо находящегося в крайней опасности носа, который при иной-то погоде те же самые благожелатели могли бы тебе без всякой на то причины расквасить... Все знают, что мороз дает шанс нашим хоккеистам - будь то в любимой Кузне - с шайбою, а хоть в Кемерове, в деревне Щегловке этой - с мячом - выиграть у давно привыкших к оранжерейному теплу крытых стадионов с искусственным льдом квёлых столичных игроков, а потому всякий уважающий себя болельщик считает не то что за предательство - вообще «за падло» остаться в такой день дома, а не стоять рядом с такими же несгибаемыми, как сибирские дивизии в сорок первом году под Москвой, бойцами на открытой всем ветрам и снегу над головой деревянной «коробочке»... Чтобы заткнуть собою дыру, в которую прорвались немцы, они тогда из люков низко летящих «транспортников» сыпались в снег в худых шинелишках - это мы теперь были одеты, считай по-царски. Облачение чуть не каждого в такой день по изобретательности своей не уступит хитрому снаряжению покорителя хоть Северного, хоть Южного полюса, не говоря уже о какой-нибудь жалкой Джомолунгме: знаю по собственному опыту, что, собираясь на такой ответственнейший матч, настоящий патриот родного города на самодельный широкий пояс из собачьего меха сперва надевает китайские кальсоны «хэбэ» и русские ватные штаны с лямками, на ногах у него толстые носки из кошачьей шерсти и подшитые трехсантиметровым войлоком валенки, грудь его защищает теплая, опять же китайская «дружба» с грубой фланелевой рубахой и свитер домашней вязки, во время отпуска специально купленный у карачаевцев в долине Домбая, на нем суконная куртка горнового и, наконец, китайская тоже, шуба козьего меха с ватными рукавами и резинками на запястьях... Можно бы отдать предпочтение русскому полушубку из овчины, можно, тем более, что к нему больше бы подошла разлатая, как воронье гнездо, шапка из рыси, да вот беда, не обладает он таким, как у китайской шубы, обилием карманов - ловкие модельеры Поднебесной будто специально рассчитывали её на сибирского болельщика, который в большой левый, на боку, непременно определит бутылку «коленвала» либо восьмисотграммовый «огнетушитель» с каким-либо, будь оно неладно, вином «Солнцедар», которым на юге заборы красят; в правый положит некогда граненый, но уже заметно оглаженный твердой мозолистой рукою стакан, а в нагрудные, на «молнии», кармашки сунет нарезанный на куски шмат сала и хлеб и отдельно, конечно, особнячком - соленые грибки и всякие там огурчики-помидорчики в поллитровой стеклянной банке или в расписной кружке, по личному заказу изготовленной в «эмальцехе» на старом комбинате, на легендарном ещё с довоенных времен «КМК»...
Само собой, что не каждый, нет, успевает так же ответственно подготовиться к решающей встрече «Металлурга» со «Спартаком», в Нью-Кузнецке, попросту - в Кузне, либо «Химика» с «Водником» в Рио-де-Киримоново, в Щегловке... Бывает, вдруг забежит на трибуны человек в легких ботиночках, в подбитом ветром пальтишке и шапчонке настолько облезлой, что не понять, какому представителю животного мира истончившаяся, как папирус Двуречья, кожа принадлежала... Стоит такой, ловит дрогалька, совсем почти дает дубаря, а по всему между тем видать, что толк в игре понимает... Как такого орла не уважить, как ему тоже не налить, если явственно видишь, что вместе со слюнками, когда рядом наливают, глотает он, прошу простить, сопли?
Да что там, что там: в такой мороз, когда сердобольная малышня впускает за собой в подъезды бродячих собак, их отцы перестают пинать «братьев меньших» ногами, а только чертыхаются, когда наступят в темноте, возвратившись после ночной смены, а матери не только не отбирают предназначенные разномастной, разнокалиберной бродежне здоровущие куски хлеба - сами суют в руки детворы и вареную картошку, и уже обглоданные мослы, и косточки неизвестно откуда приплывшей в Кузбасс рыбы с наводящим на размышления названием: пристипома.
На что бесправная птица воробей - и тот, юркнувши на лету в щель между дверными створками большого продуктового магазина в центре любого сибирского города, обретал, хоть и негласно, чуть ли не статус политического беженца какой-либо из слаборазвитых стран с тоталитарным режимом, и носившиеся над головами посетителей стаи, капавшие на всех с круглых люстр и затевающие драку на вершинах пирамид из банок с «Завтраком туриста», таких же вечных в городе угля и стали, как пирамида Хеопса в Египте, беспрепятственно угощались казенной крупой и государственными крохами до тех пор, пока мороз не спадал...
К этой теме - воробьи в магазине, возвращались мы с Буравлёвым особенно часто. Перед этим нами было чуть ли не торжественно принято очень благоразумное, как нам казалось, решение не брать в ближнем «гастрономе» больше одной бутылки сразу, чтобы иметь таким образом возможность регулярно вдвоем проветриваться. Другой раз, правда, это компенсировалось нашим общим с Женей горячим желанием поддержать только что зародившуюся тогда в наших краях народную традицию: каждый, кто пожелает «найти Бабашкина», игравшего тогда в защите «Спартака» под третьим номером - попросту говоря, «строúть», подходил внутри магазина к закуржавевшему окну и ногтем проводил на стекле невысокую горизонтальную линию. Это была как бы заявка на дружеское участие, на братское тепло в холодном бесприютном краю, и отозвавшийся на крик души второй участник предстоящего в ближайшем подъезде пиршества рядом с первою отметиной ставил вторую: мол, всей душой готов поддержать!..
Потом к стоявшим в терпеливом ожидании окончательного укомплектования боевой единицы вместе либо с независимым видом прохаживавшимся по торговому залу, отдельно друг от дружки, околачивавшимся возле витрин двум первым наконец-то присоединялся долгожданный третий волонтер, но перед тем как погрузиться в нирвану - любимый термин частенько пребывавшего в ней адмирала Чазыбука! - он должен был рядом с двумя отметинами ещё одну провести и наискосок их все три перечеркнуть: все, мол, прием заявок окончен - этот поезд ушел.
Опоздавший должен был начинать новый набор желающих, благо недостатка в них не было: в настоящие морозы, чтобы уместить суточные заявки, не хватало и двух, и трех просторных, во всю стену окон...
Буравлёва почти до слез умиляли и эти на манер первобытных пещер испещренные знаками окна, и особенно - вид единственной палочки на стекле, от которой как будто исходил зов о помощи. Одинокого заявителя я тут же безошибочно отыскивал, а подоспевший на этот раз с двумя «бутыльцами» в карманах Буравлёв с явным осуждением отводил в сторону его руку с зажатым в ней «рваным»:
- Он тебе, браток, ещё пригодится.
Вскоре одни и те же «братки» стали нам попадаться уже чуть не регулярно, но мы с Буравлёвым лишь понимающе друг дружке подмигивали...
И в самом деле: разве мы с ним могли, хотя бы отчасти, соответствовать тому истинно сибирскому размаху, с которым кузбасский наш патриарх Александр Никитич Волошин, получивший Сталинскую премию за роман «Земля Кузнецкая», три дня добирался из гостиницы «Москва» в центре столицы до Ярославского вокзала?!
У каждого мало-мальского ресторана велел он таксисту останавливаться, а официантам - сдвигать столы. Выскакивал на улицу подстегнутый немалыми чаевыми швейцар: звать на всеобщий празднк всех встречных и поперечных. Вино, как говорится, лилось рекой, официанты не успевали менять закуски, и тем не менее Никитича хватило ещё и на то, чтобы на Новый год в «родной Кемеровой» - называя так областной город адмирал Чазыбук подчеркивал, естественно, деревенские его, щегловские корни - все деревья по обе стороны Советского проспекта украсить связками бубликов и гирляндами сосисок... Богатыри не мы!
Возвращаясь домой, мы с Женей то и дело останавливались, чтобы, согрев прикрытые перчаткой губы, цвикнуть потом на тротуар и увидать, как плевок на лету превращается в ледышку, и услыхать тихенький звон, с которым он падает на тротуар: в большие морозы это был чуть ли не обязательный ритуал. На снежном насте по обочинам тротуара, а то и на нём, прямо под ногами то и дело попадались тихо сидевшие, коченеющие птахи, а то и лежавшие вверх лапками - закоченевшие...
- Мы их не видим, старик, пройдем мимо, - как будто с неким усилием говорил Буравлёв. - Дома у Маришки и так - госпиталь...
Подросток Маришка была дочерью Лены, спасавшей в своей комнате десятка два обложенных ватой и тряпицами воробьев...
Несколько раз я звонил в Москву знакомым «спутниковским» парням, объяснял ситуацию, говорил, что могу и вообще не прилететь, если холода не отпустят, но они там знали своё: вся «австралийская» группа уже в сборе, дело только за тобой - ждем. Тут же я связывался со справочной кемеровского аэропорта, девчата меня уже узнавали и - в соответствии с моими попытками не «закадрить», а хотя бы задобрить их воркующим тоном, со смехом отвечали одно и то же:
- Как только, так - сразу: не волнуйтесь!
Помню, что на четвертый день мы с Буравлёвым долго спорили, где красивее воробей: в Новокузнецке или в Кемерове?
Дело в том, что во время холодов наши городские птахи укрывались под крышами горячих металлургических цехов и очень скоро делались от копоти черными. «Щегловские» прятались в цехах Новокемеровского химкомбината, «Азота» и «Карболита», а потому приобретали устойчивый рыжеватый оттенок.
- А что если мы сравним их летные характеристики? - спросил в конце концов Буравлёв, обращаясь чуть ли не к постоянному участнику нашего непрерывного застолья Володе Мартемьянову, чемпиону мира по высшему пилотажу: Володя не пил, а только прислушивался к нашим почти бесконечным разговорам - в то время он уже собирался засесть за книжку «Я люблю тебя, небо!»... может, она-то Володю и погубила?
Может, ему надо было назвать её «Я люблю тебя, аэроплан»?..
И верный «Як» не приревновал бы его тогда к высокому голубому небу, не сломался бы от горя в мощном воздушном потоке над Кисловодском...
О скольком все-таки я уже написал: в давнем романе «Проникающее ранение» есть сцена, когда по пути во Владикавказ, к другу-осетину, которого уже тоже нет, я попросил водителя остановиться обочь дороги и долго-долго смотрел на кувыркавшийся в чистом весеннем небе «Як» - вспоминал и Володю Мартемьянова, и наше с Буравлёвым и с ним долгое сидение в домерзающем Кемерове...
В этих местах, близких от моих родных, он и погиб.
Спустя ещё двадцать лет хорошо знавший его «однорукий летчик» Анатолий Агафонович Балуев, тоже мастер спорта международного класса, которого ассоциация «Бродячих пилотов Соединеных Штатов» приглашала на роль президента - первого номера и который предпочел в нашей Отрадной на самодельных своих машинах за так обучать окончивших летное училище, но так ни разу и не поднявшихся в небо мальчишек-лейтенантов, так вот, Толя, хорошо знавший Мартемьянова, рассказывал, какой это был удивительный ас и какая обычная его настигла судьба: перегрузками обломанное крыло, как правило, прихлопывает фонарь, бьет по сидящему под ним летчику.
Через два или три года Балуев, бывший неформальным, бывший жертвенным знаменосцем почти истребленной у нас малой авиации, сам вошел в штопор во время полета с немцем, увидевшим однажды мастерство летчика, к штурвалу прикреплявшего обрубок правой руки специальным захватом, и вернувшегося к нему в Россию уже намеренно: перенять мастерство.
Толю похоронили в Прочном Окопе, куда после гибели его переехали жена, дочь и зять - все тоже летчики, а самолет его схоронили в нашей Отрадной, но там и там они лежат вместе: настолько сидевший ведущим Агафоныч, непризнанный равнодушной Отчизной бродячий русский пилот, был вмят в расплющенное железо. Настолько оно, спрятанное до этого лишь в характере летчика, вошло теперь в его плоть.
Ах, гуси-гуси!
Дважды в год туда и сюда летящие над страной. Знаете ли вы об этих наших попытках взлететь?! Несмотря ни на что.
Но тогда ещё далеко было до печальных этих моих размышлений, медленных, как аульская беседа.
Как думы одиноких старух в тех станицах, что стоят на месте разрушенных когда-то лихими казаками черкесских аулов...
- Что ты, Володя, как профессионал высокого класса скажешь нам о летных качествах черных и рыжих воробьев - мы за них выпьем! - настаивал Буравлёв, приподнимая очередную рюмку. - Я-то убежден, что в Кемерове они само собой выше: им тут приходится равняться на тебя...
- Н-не надо! - я кричал. - Разве ты не понял, что со своей чемпионской высоты он никогда не обращал на них внимания, и от обиды они давно опустили крылья... А вот кузнецкий наш воробей, который о Володе слухом не слыхивал, и все Володины достижения ему до фонаря, он как летал себе, так и продолжает летать... разве не ясно?
- Ты-ка лучше соглашайся на мое братское предложение, - миролюбиво отшучивался Володя. - Ни один борт в ближайшие день-два из Москвы сюда не придет. Единственная возможность успеть тебе в Австралию, если на моем «яке» мы с тобой - низенько над землей... С посадками...
- Огородами, огородами, - насмешничал Буравлёв. - Но «бортачом» я с вами не полечу...
Посреди ночи, когда мы с ним крепко спали, вдруг раздался телефонный звонок, молодой женский голос произнес весело:
- Обещала вам?.. Московский рейс только что прибыл, через час уходит обратно.
И мы засуетились, забегали.
С диспетчерами такси тоже был железный уговор, но теперь там сказали, что все машины на вызове: разве не ясно, что весь город в аэропорт кинулся? Кто лететь, а кто встречать-провожать. Возможность появится - пожалуйста. Но пока...
- У Володи, у Мартемьяныча есть машина? - спросил я у Буравлёва.
Он задержал горлышко бутылки над рюмкой, поднял свою тяжелую челюсть:
- Как я понял, у него только «як»...
- Что будем делать?
Он наставил на меня палец:
- Афоне звони!
- Афоне?.. Домой?!
- Я не понял, - в насмешливой своей манере сказал Буравлёв. - Тебе, действительно, надо в Австралию или ты мне тут заливал?..
- А телефон? - спросил я.
По памяти он назвал номер, я набрал, и в трубке почти тут же глухо откликнулись:
- Ештокин... Слушаю.
- Афанасий Федорович! - заторопился я. - Меня в Москве ждут, у меня поездка в Австралию срывается. Четыре дня самолета не было, теперь прилетел, а машин в таксопарке нет, в аэропорт добраться не на чем: не могли бы вы помочь с транспортом?
Скучным голосом он спросил:
- А который час?
- Половина четвертого.
- Мог бы дать отдохнуть - домой около часа приехал.
- Вы уж извините...
- Да что там: я не занимаюсь машинами, они у помощника, позвони ему... телефон знаешь? Запиши-ка.
Пока я звонил помощнику, тот - в гараж, а потом мне отзванивал, пока мы с Буравлёвым, дожидаясь черной «волги» с обкомовскими номерами, мерзли с моими вещами у подъезда, «московский борт» был таков...
В зале аэровокзала там и тут громко слышались возмущенные голоса таких же, как и мы, опоздавших, и я к ним сперва присоединился, а потом народное недовольство возглавил. У закрытого прохода на посадку стояла забытая грузчиками большая тележка для багажа, и я взобрался на неё, левой стащил с головы ушанку, а правую руку воздел над головой:
- А ну - внимание!
Все, и в самом деле, примолкли, и в наступившей тишине раздался писклявый голос:
- Какое внимание, если научная конференция открылась ещё вчера, а...
Нет, Робеспьер бы мне наверняка позавидовал!
Говоривший ещё не закончил тираду, а я гневными глазами уже нашел его в толпе, наставил на него указательный:
- Ты по какой науке стучишь, малокровный?
Это был явный плагиат из незабываемого лексикона адмирала Чазыбука - Геннаши Емельянова, на пять лет раньше меня окончившего факультет журналистики МГУ и усердно сеявшего теперь в провинции разумное, доброе, вечное - все больше из того, что было обретено им и в прилегающих к старому зданию на Моховой больших ресторанах, и к общежитию на Стромынке - маленьких забегаловках.
Дело вообще-то удивительное: оба чуткие к русской речи, значение глагола «стучать» в подобных текстах мы воспринимали тогда как «издавать шум при движении вперед». Ну, как паровоз стучит, когда мчится - чего неясного?
Несмотря ни на что, оставались настолько неиспорченными?
Но оппонент мой взвизгнул:
- Во-первых, я не стучу - предпочитаю заниматься чистой наукой...
- Ах, «чистой» он занимается, - развел я руками, - исключительно «чистой»!.. Какой, я и спрашиваю, - какой?!
Не нравился он мне: маленький такой худенький «фитилек» в модной, из белька, шапке с козырьком, в добротном пальто с шалевым воротником, в слишком интеллигентных, с оправой под золото, очёчках: наверняка из временнных, из ненадежных сибиряков, кто спит и видит Москву либо какой-нибудь большой южный город...
Человек по натуре верный и к добрым людям привязчивый, сам я давно уже мнил себя чуть ли не заправским чалдоном.
- Ну, не таи, не таи: какой наукой-то? - продолжал тянуть к нему руку.
- Да поймете ли вы?.. Специалист по нематодам!
- Малокровный! - снова заговорил я в Геннашином духе. - Одним глистом больше в Кузбассе, одним меньше - да не один ли фиг?.. А я должен был в Австралию полететь - вот путевка, смотри! - из внутреннего кармана пиджака выхватил продолговатый, из цветного полукартона, буклет. - Думали, путевку дали, и я упал?.. А вот вам! Возьму и сожгу. На хрен мне ваша Австралия - у меня лицензия на лося тут пропадает!
Откуда это во мне взялось? Что значило? Был какой-нибудь разговор по дороге сюда в машине?
Буравлёв протянул мне спички так быстро, как будто были у него наготове. Я чиркнул по коробку и поднес огонь к краю буклета - он начал медленно, как будто нехотя, чернеть.