ВЕРСИЯ ДЛЯ СЛАБОВИДЯЩИХ
Огни Кузбасса 2007 г.

Наказание ч. 3

Тютиков ехал на быстроногой кобыле Маруське. Маруська была немного крупнее монгольской лошади. Дерик знал её ход. На Маруське, если она шла и быстрой рысью, можно, как говорят, чай распивать. Тютиков сидел на лошади, свесив ноги на одну сторону, подражая аристократкам девятнадцатого века. На лошади парторга гарцевал Толька Расстегаев, успевший сотворить по дочке двум женщинам. Первую дочку Толька ладил любовнице в прикладбищенских сосёнках, вторую – на брачном ложе с законной женой. Девки вышли близняшками.

– Ну, что, редиски, срежемся! – предложил Толька Расстегаев. Предложение было принято. Абаринов врезал своим трёхколенным бичом по крупу Василька. Василёк занервничал, сильно зарысил, сдерживаемый вовсю силу Дериком. Абаринову понравилось, глаза его радостно заиграли бесенятами.

Года четыре назад, при ожидании дневного сеанса, Дерика стравили на драку с младшим по возрасту сыном завскладом Петькой. Дерик, никогда не дравшийся и добрый по своей натуре, старался, как бы без боли, подавить своего соперника. Соперник же, освободившись от объятий Дерика, врезал неожиданно в ухо, а потом в лицо, после чего ретировался в круг Дериковых ровесников. Они его приветствовали как победителя, в числе радостно хохотавших был и Абаринов. Дерику стало очень обидно, и он потребовал смертного боя, вызвав ещё больший смех. Некоторые, в том числе и Абаринов, демонстративно упали на широкие клубные лавки, стараясь показать, как обессилил их смех. Поэтому Абаринов часто напоминал этот неприятный для Дерика случай. Выбыть теперь из дурацкой затеи, отказаться от смертельно опасной для него скачки означало для Дерика сдачу немаловажных позиций.

Тютиков, всё так же сидевший, свесив ноги на одну сторону, присвистнул, пустив Маруську вмах. Она пошла так легко, будто рысить для неё не составляло никакого труда. Выездная парторговская Белоножка под Расстегаевым приняла скачку, как необходимое испытание, а меринок Абрамкина – как работу. Сын Абрамкина любил выезжать на ближние поля собирать телят нерадивых хозяев, пасущихся на зеленях. Загнав их в денник, а потом и в глухие клети, отец собирал с владельцев недосмотренного поголовья штраф. А про Абаринова нечего было и говорить. Где отец конюх, там и сын в конюхи собирался, да ещё и цыганских кровей наполовину.

Василька, ходившего при Рогове выплясывающей рысью, что было видно издалека, затея со скачками смутила. Его оскорбил удар бича, произведённый Абариновым. Он хотел отлягнуться, но обидчик ушёл вперёд. Получив вторичный обжигающий удар по крупу от Абрамкина, Василёк почувствовал себя среди врагов. Тут уже было не до выплясываний, над которыми смеялись зубоскалы, и Василёк решил показать себя. Когда рабочих лошадей, объединив с молодняком в один табун, стали выгонять пастись в ночь, началась для Василька вольница, а пастухам дополнительные хлопоты. Как-то, отбившись с молодой кобылкой от табуна, Василёк наткнулся на раздавленный мешок викоовсяной смеси. Хорошо подкормившись, он решил гулять, гулять, познавая мир. Нашли Василька днём на Новодеревенских полях, полях совсем другого хозяйства. Пастух, выгнавший на обратную дорогу, хотел излупцевать бичом Василька, но Василёк не допускал сидевшего на вороной кобыле всадника, уносясь от преследователя.

Пошёл вскачь он и сейчас, стараясь этим приёмом освободиться от обидчиков. Дерик увидел, насколько опасно это удальство. Василёк был крупнее всех и, перейдя на сильный галоп, бил задними ногами, даже не вытянув при этом шею, а только сильно опустив голову вниз, будто, собрав всю волю в единое, старался скорее выйти из неприятного положения. Едва выступающая холка исчезла, и Дерик сидел на Васильке, ровно на вытянутой руке, а может, и того хуже – на топоре. Абреки неслись по свеженакатанной конной дороге, а Василька с сидевшим на нём Дериком оттеснили на автомобильно-тракторный путь. Пока шли дожди, техникой путь размесили, а при жаркой погоде он отличался от конного первопутка крупными крепкими комьями ссохшегося чернозёма. Приземлиться на такой грунт да при бешеной езде было смерти подобно. «Жаль, что хомут не надел. Так бы встал ногами на шлею и не сползал вперёд», – подумал молниеносно Дерик. Это спасло на мгновение от панического ужаса в создавшемся положении. «Упадёшь – костей не соберёшь», – подумал Дерик и вспомнил, как три раза тонул, тонул по-настоящему в водопойных прудах. Да, только сам господь Бог видел эту группу людей, несущихся на лошадях, обрамлённую трагическими картинами, спроецированными сознанием Дерика.

Раньше, когда Дерик тонул, тогда совсем не было надежды, и не спасало подныривание к берегу. Дерик видел безутешную мать, как его везут на подводе в дом, где он проживал, и эта картина была прервана его спасением. Третий раз Дерик тонул от перевернувшейся лодки, дыры которой залепили грязью. Грязь размыло, и лодка, скинув сидящих в ней, сначала пошла ко дну, а потом перевернулась. Дерик в это время не потерял присутствия духа, а, работая руками и ногами, доплыл до лодки и, слегка придерживаясь руками и работая ногами, в одежде, направил лодку к берегу.

Василёк вошёл в раж. Он уже на четверть своего корпуса вышел из враждебного окружения, и сын объездчика Абрамов вдогонку хлестанул плетью. Этого ещё не хватало. Василёк так отбрыкнулся, что Дерик чуть не потерял равновесие и сдвинулся вперёд, наезжая на едва проступавшую холку. Ноги Дерика впились в бока Василька костяной хваткой, и он мысленно стал восстанавливать прежнее положение. Василёк, почувствовав, что выходит вперёд, стал спасительно поднимать голову. Это ослабило на какое-то мгновение напряжение воли Дерика, а в ослабевшее опять стал прокрадываться страх. Да, страшно было бы лежать на сельском кладбище такому молодому, не познавшему радости. Он вспомнил школу, в которой ему нелегко училось, где ставили двойки, где стоял в жаркой накуренной канцелярии перед директором навытяжку. Как таскал носилки с мёрзлым турнепсом, как на нём испытывали силу и ловкость крепкие от хорошей еды, упитанные одноклассники и переростки. Перед глазами Дерика проплывало кладбище, которое недружелюбно щерилось своими памятниками и крестами в зимнее время года. На нём по весне похоронили умершего от приключившейся неизлечимой болезни соседского мальчишку, года на три моложе Дерика. И Дерик, представляя себя на его месте, всеми силами своего сознания старался воскреснуть.

Василёк вышел вперёд и гордо вскинул свою голову. Он нёсся легко, как будто вспомнил своё первоначальное назначение, и ему казалось, что молодая кобылка скачет за ним. Положение изменилось настолько, что Дерик чувствовал себя победившим, а побеждённые, сбавив ход, уходили к местам своей дислокации.

Впереди ждала трудная, грозная, но прекрасная жизнь.

Воробьёв

Директор совхоза Лобанов – крупный, крепко сложенный мужчина, широконос и немногословен, летом всегда с букетиком крошечных фиалок, и состав ему подчинённого начальства представлен, словно на правительственном уровне, да такими мужиками в диагоналях, будто это ставка верховного главнокомандующего. (А что удивляться – и те из мужиков вышли). Правда, парторг казался худым, чем-то походил на Суслова – главного идеолога страны. У него болели лёгкие, и в своём парткабинете он отхаркивал на крашеный пол такие «дурочки», что уборщицы быстро проявляли желание идти куда-нибудь, хоть к чёрту на кулички, только не на эту лёгкую работу, оставляя штаб Степана Петровича. Вскоре он умер.

Из генералитета Лобанова трое женаты на сёстрах Кирюшкиных. На младшей – Андрей Барышников, бригадир тракторного парка. А главный инженер Бассенко и веттехник Воробьёв – на близняшках Шуре и Клаве. Шура и Клава так походили друг на друга! Всегда в одинаковых шерстяных платках или пуховых шалях, плюшевых жакетках, валенках-чёсанках, что знакомые, прежде чем назвать их по имени, заглядывали в зубы. У Клавы, что была замужем за Бассенко, в глубине рта был металлический мост, чем и отличалась она от Шуры.

Бассенко строг, мстителен, ходил в милицейских благородных обносках и ездил на старом «форде». Замечателен Воробьёв – осанистый, с барственной поступью. И казалось, что он не работал, а только созерцал эту совхозную жизнь. Летом 1955 года, когда напал ящур, он выглядел по-боевому: в портупеях, с планшеткой, на крупном под седлом коне. Но и тогда, в портупеях, галифе и планшетке, не чувствовалось пороху, а какой-то весёлый застой, бабье утешение. Говорили, что он шухарит с самой передовой дояркой области Клавой Кириной.

Директор совхоза Лобанов носил сугубо гражданскую одежду: костюмы разных цветов, галстуки, по-партейному. На широких штанинах, закрывавших носки полуботинок, всегда острая стрелка складки. Зато бригадиры рядились под армейцев, энкаведешников, вохру. Обшивал их всех сторож рабкопа Назаров. Я дружил с его сыном Лёнькой, моим сверстником, и видел, как вышеперечисленные люди, разложив на столе ткань, будто на военном совете, обсуждали раскрой. Назаров объяснял детали галифе, кителей, полушубков, проводя по линиям аршином. Местная элита не ходила к Назарову. Но и в их нарядах виделось что-то земгусарское, подражательное. Как-то главный зоотехник Головко щеголял в до ехидства скошенных галифе, с такими высокими профилями, ровно белогвардейская контра. Он ездил на первом жеребце-производителе по-спортивному. Вот люди и заметили.

В конце пятидесятых Воробьёв обновил свой наряд. Это уже попущение со ссылкой на не первую молодость: свободный в талии китель, просторные по-армейскому шаровары – широкие в ляжках и утокой в предыкрах. Голяшки хромовых сапог не гармошкой, но крупной волной. В тот год, когда руководство совхоза отправило его на тайный контроль, доярки Симка Ярославцева с подругами зажучили его на месте преступления и всыпали в шаровары овсяной дроблёнки, поправ все осанистые привычки. Вскоре Симка и её две подруги – Шемарова и Бошурова – уехали в тёплые края, не то в Булунгур, не то во Фрунзе.

У Воробьёва стабильно водилась денежная наличность. Если на Сухой Речке веттехник Мальцев брал в рабкоповском магазине крабовые консервы банками, то в Кузбасском Воробьёв, откушав сии, взял весь ящик. Все, кто находился в магазине, разнесли эту весть по закоулочкам, и запомнился этот случай надолго. Я что-то не верю и сейчас, что еда портит человека, что от неё – холестерин, бляшки всякие, сахар в моче, ожирение, после чего смерть лютая. Еда у Воробьёва была на первом плане. Правда, я не видел, чтобы он курил, и по выходным, играя в клубе в домино, всегда был трезв.

Детей у Воробьёва не имелось. Сколько ни жил с Шурой, ничего не заводилось. Шура, судя по летним любовным компаниям Воробьёва, здоровая женщина. И постоянные, и случайные любовницы после любви в город на «конференцию» голяком не ездили. В этих случаях Воробьёв был удобен. И как бы ни шастал Воробьёв, что бы о нём ни говорили, даже предлагали застукать с любовницей, Шура оставалась спокойной милостивейшей женой. Она не разбиралась, не таила злобы, всегда давала взаймы с большой отсрочкой своим соперницам, если они собирались покупать что-нибудь остро нужное. Личное подворье Воробьёва большое. Высокоудойная корова, свинья, подсвинки, обязательно двухгодовалый бычок, овцы, куры. К штакетнику ограды всегда жалось стадо гусей, уток. И всё это Воробьёв хряпал сам без посторонней помощи. Корова у Воробьёва тагильской породы, и молоко высокой жирности он пил кринками, бычком. Вся кухня по стенам увешана вязанками синего, фиолетового, белого лука. Воробьёв любил свеженину с луком. Искусно приготовлял окорока, обожал пельмени из гусятины. Я хорошо помню, потому что нередко заходил к Воробьёву. Свиные головы, ноги, грудинку Шура продавала по дешёвке дояркам, а внутренности, кроме печени и лёгкого, и бараньи головы предлагала совсем бесплатно.

В самом начале шестидесятых годов Лобанов, как директор передового хозяйства, получил новенькую «Волгу», голубую, с оленем. Его «Москвич» салатного цвета достался главному агроному, лысому Горячкину. Уазик приписали к бухгалтерии, заместитель директора ездил на грузовичке. В общем, все как личности в своих диагоналях, москвичках и китайках потерялись в крытых авто. Головко перевели, как специалиста, директором нового племхозяйства. Воробьёву достался от Головко крашенный кузбасслаком тарантас и жеребец чистой литовской породы с коротенькой стриженой гривой под Керенского. Ясное дело, что Воробьёв лично следил за здоровьем и устраивал опрятное содержание лошади, проверял исправность экипажа.

Перед автовладельцами он не проиграл, а только усилил свою венценосность, как член элитного английского клуба. Огорчал Воробьёва в одно время вновь прибывший главный ветврач Незерницкий. Он писал диссертацию, занимаясь ректальными исследованиями на предмет стельности коров, ездил к своему научному руководителю, членкору сельхозНИИ, за консультациями. Подражая членкору, Незерницкий приходил в дойный гурт и, запустив до самой подмышки руку в заднепроходное отверстие, очищал кишечник животного. После процедуры доярки приносили ведро тёплой воды, он ополаскивал руки, мыл подмышку, всё вытирал свежим вафельным полотенцем. Незерницкий мечтал о профилактике всего дойного стада, так как операция эта приносила положительные плоды. Но всё дело в тонкости и глубоком знании ветеринарного дела. Незерницкий был специалистом с высшим образованием, без пяти минут кандидат наук, интеллигент с длинными и тонкими руками. Посмотрев на мужицкие «грабки» Воробьёва, он мысленно отказался от использования его, поняв, что в этом титаническом труде Воробьёв не помощник, что нужно делать всё самому.

Незерницкий выполнял обязательную работу и проводил исследования всего дойного поголовья самолично. Из Москвы приезжал членкор. Ходили в дойный гурт Юферова. Руки членкора были ещё тоньше и длиннее, и он запускал их по самые подмышки в кишечник то одной, то другой коровы. Было видно, что он очень доволен. Доярки видели в нём высокопредставительного интеллигентного мужчину. Потом членкор велел принести ведро тёплой воды и чистое полотенце.

– Ну, поздравляю тебя, неугомонный труженик, с первой учёной степенью, – сказал он, пожимая руку и обнимая Незерницкого.

Незерницкого, получившего степень учёного, пригласили в подмосковное хозяйство НИИ как научного сотрудника.

Приехал новый ветврач Янцен. Высокий, белый, благородный, с женой, напоминающей, по описанию, жену Болконского из романа Толстого, и ещё Веру Фирсову, известную в те времена исполнительницу тонкой классики. В отличие от Воробьёва, имеющего свою мыленку с кормокухней, Янцен ходил в общественную баню, стараясь попасть на первый пар. Долго парился, обливаясь ключевою водой, тщательно мыл данную ему Богом вервь. И мы, пацанва, развращённая жизнью конного двора, представляли, какую ночную тиранию испытывает от мужа наша миниатюрная химичка. Янцен оказался не только хорошим ветврачом, но и чутким человеком. Он отремонтировал джип «форд», на кузовной части которого сидела зелёная будка с квадратными окнами, самодельные двери с ещё большими квадратами. И если бы на такой поставить облучок, протянуть вперёд дышло да запрячь парой рысаков, то получилась бы настоящая карета. Летом по воскресеньям, если стояла хорошая погода, Янцен выезжал в город. Он, как джентльмен, открывал дверь этой душегубки, за которой скрывалась красивая на лицо, в кружевном жабо и манжетах, его миниатюрная жена. И казалось, что они, как декабристы, приехали не по своей воле.

С приездом Янцена и его деятельностью сельчане позабыли кратковременные жительства бывших до него ветврачей. Теперь Воробьёв на глаза животных появлялся не абы как, но в белом чистом халате, делая инъекции рогатому поголовью. С появлением в коровниках Воробьёва животные начинали нервничать, так как помнили о его деяниях. Однажды, увидев, что я болтаюсь без работы на конном дворе, он, запрягая в тарантас литовского мерина, сказал:

– Хочешь хорошо заработать?

– Конечно, хочу, – ответил я.

– Ну так садись, едем к Ильичёву вакцинировать молодняк.

На месте мне выдали белый халат. В белых халатах были Воробьёв, бригадир Ильичёв и пастух Овчинников. Я вскрывал ампулы, наполнял шприцы и подавал Воробьёву. Ильичёв с Овчинниковым загоняли в узкий проход животное, потом почти на выходе заклинивали его спереди и сзади крепкими дрючками. Молодые бычки стояли спокойнее, зато первотёлки, помельче бычков, болтались в проходе, вели себя нервно, наступая копытами на ноги истязателей. Доставалось и Ильичёву, и Овчинникову, да и Воробьёв был не исключение. Наступившую на ногу тёлку называли босой.

– Эх! Опять босая! – говорил потерпевший, отпуская животное на волю.

Клавдия Кирина всегда нравилась Воробьёву. Она устойчиво из года в год хаживала в передовых доярках. Свою группу коров содержала в большой чистоте. Вымени её подопечных были аккуратно подстрижены, соски постоянно смазывались вазелином. Животные вели себя спокойно. И если многие побросают в кормушки с мёрзлой землёй турнепс – грызите, то Клава всю кучу оттает и перемоет тёплой водой. Делала всё по-домашнему. Вот и получалось у неё от старания большое молочко. И на работе Клава ходила чисто. А всё это шло от любви к жизни, от большой энергии её. В совхозе сложилось устойчивое мнение, что Воробьёв живёт с Клавой. Даже если и жил. А кто видел? Шура не подсматривала за мужем, тем более не бегала жаловаться ни в парткабинет, ни в рабочком, ни самому Береговому. Только три месяца Клава жила на выпасах на Смелом. А так: где спрячешься, когда жила она в доме с общим коридором в клетушке с тонкими стенами и дверьми. Редкие летние встречи, любовь с Клавой проходили для Воробьёва с большой оглядкой, поспешно, как пронзительный ожог, глоточек редкого вина, сладкой единственной ягодкой. Жизнь с Шурой была для него тренировкой для мимолётной встречи со своей любовницей.

Жили Воробьёв с Клавой по-настоящему лишь дня три-четыре во время посещения Выставки достижений народного хозяйства в Москве. В тот год Клаве вручили серебряную медаль участника ВДНХ с посещением выставки. Удостоился и Воробьёв. На поездку уходил весь краткосрочный отпуск того времени. Ехали в плацкартном вагоне, пахнувшем водочным перегаром и грубой едой. В Москве, глубоко вдохнув августовский воздух первопрестольной, Воробьёв, обняв Клаву за талию, как-то просто сказал:

– Ну, будем как муж и жена.

Клава только счастливо прижалась, положив голову на плечо Воробьёва. Не буду подробно описывать, как Воробьёв, забрав у Клавы паспорт, добился заселения в двухместный номер гостиницы. В номере стояли широкие кровати с никелированными шарами, стол под белоснежной скатертью, букет бархатцев в тонком кувшине с водой. Поскольку Воробьёв с Клавой приехали ранним утром и быстро устроились в гостинице, то ещё целый день был впереди. Во дворе стояли автобусы, организаторы приглашали гостей на выставку. Звучала песня «Величальная Сталину от колхозного вольного края». Москва была большая, незабываемая, родная.

Ты нас песней раздольной встречаешь,

Красотою чаруешь своей.

Ты колхозных гостей принимаешь

Как любимых своих сыновей.

Всё это выглядело правдивей правдивого. Когда ходили по выставке животноводства, Воробьёв радовался, что помещения для коров в его родном хозяйстве чистотой ничуть не уступают столичным. Замечательно и то, что не нужно было носиться за покупками по столице. В павильонах виноделия после дегустации вин предлагалось купить недорогое отменное вино, фрукты. Организаторы заводили в магазины своих подопечных гостей. В магазинах за деньги устраивали настоящий коммунизм.

То, что жаждал Воробьёв, то, что ждала в бесконечных, тяжёлых буднях Клава, Бог дал. Воробьёв подарил Клаве шёлковую сорочку с кружевами и мелкими розочками по вороту. Прежде чем дать себя обнять, Клава распустила венок свитых в тугую плеть волос, и как будто несметное количество освобождённых пружинок растеклись по прозрачной ткани подарка.

Утром Воробьёв думал о Шуре. Говорил сам себе: «Пора, скорей!» Он мысленно видел зимние дни, очередные обходы коровников, своё домашнее хозяйство, верёвку с окостеневшими от мороза Шуриными панталонами и его рубахами, которые мешали носить из дома воду и тёплое пойло. После супружеских обязанностей перед Шурой, при минимальном количестве движений в глубокой перине и бледненьких зарницах исхода, оставалось ой-ой как ещё много: жаркая баня, чистое бельё, студень из гусиных лапок и мужики, которые курили папиросы дешёвых сортов, пили самогон с каплями сивушного масла. Можно было даже при таком течении дожить до определённой старости. Воробьёв не курил. Желание подымить, появлявшееся после захода в хомутную за сбруей, он быстро подавлял силой своей воли. Дома у Воробьёва всегда находилась коробка дорогих папирос. Иногда в выходной день, особенно к вечеру, он глядел в окно на узловатые вётлы, которые, как он помнил, забили кольями на плетень в гнёзда с водой. И ему становилось очень грустно и одиноко, ровно перед ликом Бога с глазу на глаз. Воробьёву хотелось тогда до отчаяния закурить, вспоминая сладко затягивающихся дымом мужиков. Он закуривал и от трёх-четырёх затяжек получал ощутимый удар по своему сознанию. Жизнь казалась безысходной в своей быстротечности, перед которой гасли самые яркие эпизоды.

Шемарова, Бошурова и Симочка Ярославцева, не прожив и года в тёплых краях, вернулись в совхоз и опять поступили доярками, которых всегда не хватало. Рассказывали, что скот там не породистый, надои небольшие, заработки мизерные, а в магазине ничего нет. Зимой холодные ветры, а от кизяков тепла мало, да и кизяки заготовлять надо.

После возвращения из Москвы Воробьёв с Клавой не встречался. Он вступил в партию вместе с главным зоотехником Михайловым, у которого к этому времени умерла мать, запрещавшая вступление до собственной смерти. Воробьёв совсем бросил курить, потому что чувствовал око Божье, хотя и стал партийным. Чтобы не так резко прервать отношения с Клавой после обещанных в тумане вдохновения золотых гор, Воробьёв согласился на праздничную складчину. Во временно пустующей четвертинке общежитного дома доярки из первой бригады решили отметить между дойками день революции. В том, что Воробьёва пригласили в женское общество без жены, не было ничего противоестественного. Всё началось с того, что как-то на 8-е Марта исключительно женское общество пригласило на свой праздник уважаемого директора Николая Александровича, без его жены Лидии Ивановны. Выпив водочки и приятно расслабившись, женщины потихоньку ластились, говорили приятные слова, целовали родному человеку его макушечку, фотографировались. Но это себе разрешали незамужние женщины совхозной элиты: из бухгалтерии, школы, центра осеменения.

У доярок был более узкий круг, и любимец их – Воробьёв. Больше никто и не подходил. Главный зоотехник Михайлов, ветврач Янцен, столяр Астраханов – всё мужики для одной бабы. Михайлов всегда в штатском. Здоровый мужик, а без струнки. Янцен больно «интеллигентен» и недавний. Астраханцев, хоть и герой, пусть и дела не будет, а Маруся его окна-то побьёт. Как-то раз записался в гулянку немец Лангольф, вроде спокойный мужик, а выпил – такой скандал устроил.

Воробьёв оказался самым что ни на есть подходящим. Всех устраивал. Генерал, он и есть генерал. Поехали за «генералом» прямо в ветлечебницу старые знакомые подруги: Шемарова, Бошурова и Симочка Ярославцева. Воробьёв молча поднялся, взял полевую сумку с синим крестом. Молчали и когда ехали, стоя на конной платформе, на которой бригадные скотники вывозили из коровника на полигон жидкий навоз. Ехали быстро, держась, друг за друга. Ждали их только женщины, не считая гармонного мастера, и обильный стол: тушеная капуста со свининой, печень трески, шпроты, пироги с черёмухой, студень, водка и много в чайниках крепкой домашней браги с изюмом и без него.

Воробьёв, сидя на почётном месте, вынул из полевой сумки кусок кетового балыка и бутылку грузинского коньяка, стоявшего в сельпо с незапамятных времён. В совхозе среди народа бытовала стойкая уверенность, что коньяк пахнет клопами и, когда Воробьёв предложил коньяк, откупорив бутылку, то женщины рассмеялись, сказав, что и так беда от клопов, уж не знают, чем выводить. Женщины пили помногу: водку стопками, пиво стаканами. Пиво, сваренное из сахара на дрожжах, крепко било в голову. Но эта закалённая гвардия России, крепко выпив, могла ещё провести вечернюю дойку, накормить скот и рано утром начать новый трудовой день.

После тяжёлого питья и песни на память шли тяжело, всё больше про бродяг, разбойников, про могилы и рано умерших дружков. «Черны глазки, куда вы скрылись? Зачем заставили страдать?» – запела Клава, прижимаясь к плечу Воробьёва, но Симочка – Шамиль злодейский, так кинжально сверкнула глазами, что всем стало не по себе. Не по себе стало и Воробьёву. «Ну, всё, это в последний раз», – подумал он.

Неизвестно, чем бы всё кончилось, но на пороге неожиданно появилась Шура. Ей сразу нашли место, хотя и поодаль от мужа, но нашли. Налили полный стакан рябиновой наливки. Шура, подняв его, только и сказала: «За вас, подруженьки!». Отбыв положенное и спев пару песен, Шура увезла Воробьёва на своей лошади домой, подальше от скандала.

Как-то в конце лета, когда от частых дождей становится неуютно и зябко на летних выпасах, доярки сделали складчину на троих, купив бутылку виноградного вина в передвижном буфете. От выпитого делалось тепло, прибавлялись силы, так помаленьку и грешили. А когда привезли на выпаса аванс и в разъездном буфете появилось в продаже незнакомое вино, слабое, некреплёное, по утверждению продавца, то решили взять каждая по целой бутылке. Вино «Изабелла» оказалось очень вкусным и хорошо туманило голову. Тянуло на самые нежные песни.

Захмелевшая Клава вспомнила молодость, своего молоденького мужа, уехавшего из Новосёлок на заработки, так и сгинувшего в неизвестности. Хотелось сильно любить, навёрстывать положенную человеческому существованию сладость. Увидев Тасю Александрову, приезжавшую на одноколке осеменять коров, наказала: «Найди Воробьёва и скажи, чтоб ехал немедленно. Корова заболела». Через час показался тарантас Воробьёва.

– Ну, где твоя корова? – спросил Воробьёв Клаву.

– На выгоне лежит, не поднимается.

– Что ж, поехали, – вздохнул Воробьёв, принимая выгон как испытание.

Клава встала на приступку тарантаса и вмиг оказалась на мягком сидении. Воробьёв с годами стал внушительным, как бригадный генерал, да и Клава весу прибавила, словом, сидели плотненько. Проехали плотину, но, как в молодости, ничего не закипало. Сознание было бесконечно чистым, как хорошо промытые оконные стёкла, и от этого исходила такая сильная прохлада, что даже тёплый бок Воробьёва ничуть не согревал. Клаве подумалось, что, когда они подъедут по низинке к кусту боярки на середине выгона, то там их охватит тёплое облако с запахом ромашки, облако любви.

Доехали до боярки.

– Ну, где же твоя корова? – каким-то сытым голосом спросил Воробьёв.

Клава, перехватив левой рукой вожжи, натянув их, остановила литовца и ловко сошла с тарантаса.

– Пошёл к чёрту, старый мерин!

Воробьёв, ничего не ответив, поехал в сторону дороги, ведущей в посёлок. А Клава, ясно понимая, что в её годы любовь создаётся в постоянном общении друг с другом, в стремлении беречь, пестовать тонкие штрихи данного сокровища, свернула к коровникам. Она понимала, что такого не представится уже до конца жизни. Воробьёв же думал о том, как хорошо пронесло. Он боялся, что после встречи с Клавой откроется бездна, и он увидит жалкое серебро своего существования, исчезающее в этом мире. Но ничего не произошло, и в том была маленькая победа. Воробьёв попытался даже возвратить образ страха, но око Божье не проступало.