Потянулись к костру мужики, а Корень выбрал еще одну приплюснутую снегом и дождями насыпь и решительно вонзил в нее лопату. Вернулся в полных потемках:
- Уж по плечи вошел. Завтра: душа на поляну, а спозаранку докопаю, - трепыхая на груди мокрую от пота рубаху, сказал он и уткнул нос в котелок. Быстро, как-то по-собачьи похлебал затирушки и молчком нырнул под армячишко, выставив пятки к костру.
Корень на четвертой могиле так ухряпался, что проснулся последним. Бугровщики сидели поодаль от кострища, и все они были какие-то благостные, будто ушедшие в себя. И лба не перекрестивши, Корень схватился за лопату. Костылев глянул на него сердито и спросил:
- Ты хоть помнишь - день сегодня какой?
- А какой? - эхом отозвался Корень.
- Троица.
- Ну и...
- Вот и ну, лапти загну. Оставь лопату. Охолонись.
И кто-то из ватажников поддакнул Костылеву:
- Мужик-проказник - не работай в праздник.
Корень потоптался на месте. Сел, притих немного, а потом взвинтил свое юркое тело и на скорой пятке молча ушел на скат пригорочка. От кострища его не было видно, только размеренно вылетал над могилой то и дело черный хвост земли. К нему потянулся сперва один юргинец, за ним и другой пошел полюбопытствовать. Копать не копали, но молча глазели.
- Никакого чуру ваш Корень не знает, - бросил Степан упрек юргинцам.
- Да уж така порода. Он и дома-то живет - ни уму, ни заклику. А тут тебе воля полная, - поддержал Костылева молодой паренек и добавил: - Дед мой так про него говорит.
Степан с Михайлой ушли в березняк - праздник ведь. Как работать - завет рушить? Нет. Коли Троица, то хоть в пути, да отдохни. И они вошли под лиственное трепетание околка, срезанного береговым обрывом, присели там, свесив ноги, и молча долго-долго глядели на играющую переливами трав степь, уходящую к расплавленному до смутной волны горизонту.
- Знаешь, Михайла, этот день мне бабушка высветлила из всех летних, - нарушил молчание Костылев. - Года такого не было, чтоб не водила она меня мальцом за березовыми ветками. Обратно идем - она еще и травы богородской наберет. Придем домой - поразвесит она ветки по стенам, траву и по божничке, и по подоконникам. Станем перед иконой, отмолимся, а после она и скажет: «Ну и добро, вот и церква у нас дома, храм у нас свойский. Нынче земля именинница».
- Умеют они, бабки наши, именины эти не забывать, - в тон приятелю ответил Михайла. - Моя мать, поди-ка, тоже вчера завета не отменила. Она меня тоже с собой, как еще парнишонкой был, в такой день всегда с собой брала. Далеко по Ушайке уйдем. Мать все мне наговаривала, где б ни шли: «Смотри, Мишенька, подорожник ровно к празднику четыре листа выбросил. На все четыре стороны дорогу показывает...»
И они ушли каждый в свое детство, в родной корневой обычай, который врастал проникновенно в любую почву, куда бы ни забрасывала русского человека прихотливая и неумолимая планида.
Из благодатного погружения в воспоминания детства их выхватил раздавшийся из лагеря крик. Кто-то орал лихоматом, истошно:
- Корня придавило! Корня!.. Они бросились из рощи к раскопу.
Мужики уже столпились на кромке старой могилы, один орудовал внизу лопатой. Из-под рыхлой комковатой почвы видны были только стоптанные обутки Корня. Борт могилы рухнул, и тщедушный коновод не в силах был одолеть навалившуюся на него тяжесть земли.
- Я ж говорил ему... Я упреждал... - суетливо частил соглядатай корневского раскопа. - Я говорил ему - давай сверху землю снимем. На самый край могилы угодили: кости в кожаном тлене, сапог, тленом взятый, попался. А он - некогда. Че срезать? Подкопом пойдем. Подкопом. Вот и подкопался.
...Они достали вялое тело Корня, выдернули попросту за ноги из-под грузного откоса. Корень был мертв. В правой руке он еще сжимал что-то. Степан разжал пальцы покойника. Тускло-серо отозвалась на солнечный свет пустотелая серебряная бусинка. Степан сунул ее в руки помощника Корня:
- Возьми. Память тебе...
Стали судить-рядить - где Корня хоронить. Юргинцы, было, предложили - да тут его и закопать, в раскопанной могиле, но Степан возразил решительно: - Эко додумались! Пусть он и ослушник завета - поперся в праздник жадничать, да все ж православный... Не дело - лежать ему в одной могиле с какой-то поганской нехристью. На опушке, подале от берега могилку копайте. А мы с тобой, Михайла, айда крест вырубим.
Прикручивая ивовым прутом перекладины на кресте, Степан обернулся к Михайле:
- Хорошо тебе мать твоя говорила. Четыре листочка подорожник выбросил. И про дорогу на все четыре стороны. Схороним Корня, и нам на все четыре... Набугровались. А на это место, как уходить, надо ветку заломить7, - чтоб нам сюда никогда ни ногой.
Осторожно, без нажима, расспросил Волков юргинцев - бывал ли кто из них выше по Оби. Выведывал - где же он тот Белый яр, о котором довелось услышать на покосе под Бердской крепостью. Молодой юргинец, тот, что не очень уважительные слова дедовские о Корне прималвливал, вспомнил всего лишь, что слышал он разговор старших в доме о новых крепостях, где можно было бы подселиться да пашню новую взметнуть. Будто бы томские казаки проездом были в Бердской и упоминали: как выйдешь на Обь левым берегом - три бора в него утыкаются. Речушки есть в тех борах невеликие, падают в Обь. Вот против третьего бора на правом берегу и ставят Белоярскую.
...В день расставания с ватажниками, уединившись, Костылев с Волковым решили - в Томск пока не возвращаться. Да и как с пустыми руками пред Козловым, пред новым комендантом, появляться? Нет золота могильного - не поверит!
- Бог с ним, с могильным, - решительно махнул рукой Волков. - Знаешь, какой случай мне довелось видеть на Каштаке, где серебро копали? Ну, вот слушай. Я мальцом был, да помню. Мужики наши томские прямо близь шалашей добыли глухаря. Там, на Каштаке, глухарей - не огребешься. Потрошить взялись да один охотник и взрезал зоб - глянуть чтоб, чем жив глухарь, че у птицы в зобу. Разворошил, а посредь ягодного месива - на тебе! Золота комочек. Где, на каких ручьях тот глухарь кормился - бог весть. Да, видать, приглядел птичьим глазом тот желтый камешок да и склюнул. Ох, долго тот вечер галдели мужики - надо все ручьи в округе проверить. А далеко от шалашей, от солдат не сунешься, кругом киргизы да калмычье черное шастает. Ну, и начальный человек Ржевский велел ямы для серебра копать и никуда не отлучаться. Я к чему. Нам эта Белоярская - как пятая нога. А что хорошо, так это перезимовать бы там. А по весне сойдет снег, так и подадимся дале. К горам подадимся. Там любой ручей тебе столь расскажет - и расспрашивать не надо. Черпнул горсть камней, и вся дорожка ручьева на ладони.
- Тастаракай бы указал - где такие ручьи, - вспомнил убежавшего заложника Костылев.
- Жди. Укажет. Он теперича щеки бараньим салом дома смазывает. Че о нем вспоминать.
- Ладно, Михайла. Давай к жилью какому прибиваться. Да чтой-то мне боязно в крепость себя вдруг отдавать.
- Какого чемера бояться?
- Письма отпускного у нас нет? Нет.
- Отбрешемся. По слову коменданта Козлова идем. Так и скажем.
- Ой, гляди! Можно и влипнуть, - нерешительно ответил Костылев, но против захода в Белоярскую перечить не стал.
Повезло неудавшимся бугровщикам. Начало осени было сухим. По утрам с первыми заморозками исчезли туманы. Река извивалась огромным телом с пятнами островов в золотых берегах. Прогонистыми рыбьими телами серебрились обнаженные пески мелководья. Пойма ивовая, тополевая и черемуховая торжественно-дремотно несла на деревах недолговечную роскошь догорающей листвы.
Перед самым выходом к третьему бору они ночевали прямо у реки.
- Небо что-то кандыбасится. К перемене, - заметил Волков у вечернего костра.
- Время уже. Луна пока в полноте - ненастья не будет. А потом... Сентябрь отбаловал, - согласился с ним Степан.
Но вопреки ожиданиям хороших дней к утру зашумели, кое-где поскрипывая, кроны осокорей, а к полудню разгулялся такой листобой, что мужики шли порой через непрерывный лет листвы, застившей противоположный берег.
- Так мы никакого Белого яра не увидим, - сказал товарищу Костылев. - Надо на высокий берег выходить. Сверху видней будет.
И вот они верхом дошли до кромки бора. Над песчаным обрывом свисали обнаженные корни сосен, вставших над обрывом так рисково, что казалось - рванет ветер, и ухнут сосны вниз, к воде. Напротив за рекой без признаков жилья на всю возможность взгляда лежала побуревшая тальниковая пустыня поймы, и лишь на самом горизонте виднелся чубчик темного леса.
- Приглядимся, - решил Волков. - Давай обождем до полудня да поглядим. Дым должен быть - коли там люди стоят. Но сколько они не вглядывались - горизонт терялся в белесой дымке.
Но вместо дыма явилось другое.
- Смотри! Лодка! - толкнул Михайла локотком своего спутника.
И верно. Откуда-то из зарослей вышмыгнула лодчонка и на время остановилась - якорь, видно, бросили. Видны были маленькие издали люди в ней, клонившиеся время от времени к воде.
- Сеть выбирают, может? - полуспросил Костылев. - Да и верно - сеть. Где-то из протоки они вышли. Протоки щас листвой забиты - не порыбачишь. А тут вода на обрезе почище. А не киргизцы ли там? - вдруг высказал опаску Костылев.
- Какие киргизы будут тебе сетями промышлять! - воскликнул Михаила. - А то ты их не знаешь. Киргизу самая лучшая рыба - баран нагуляный. И сетей не надо. Ночуем здесь. Утром выше по воде малость поднимемся, надо найти осокоря сухостойные - плот завтра вязать будем.
Они так и сделали. Завели коротыши бревен выше по течению почти на версту, чтобы река снесла их к тому месту, откуда нежданно-негаданно появилась лодка.
Но как только их скороспелый плотик ткнулся в песок правого берега, из зарослей тальника выехало пятеро верховых, и один из них спросил властно:
- Так, мужички. Откуда пожаловали? Кто будете?
Предосеннее дыхание пробовало краски на кронах деревьев обширного Измайловского сада. Безмятежность дозревающего августа покоилась на копьях прибрежного камыша, окаймлявшего пруд. Темно-коричневые завершения рогоза султанчиками стояли над склоненными к болотной ряске саблевидными листьями, словно гусарские бунчуки в нестроевой толпе. Истома нежаркая покрывала и далеко стоящий дворец царевны Прасковьи, и единственный мост к нему, пролегший через весь пруд, лишая древесно-весомое тело моста тяжести - будто паутина длинная провис он над водой.
Иван Ильич Дмитриев-Мамонов любил уходить из душного дворца овдовевшей царицы Прасковьи, набитого под завязку карлицами, шутами и шутихами, разноущербными юродивыми, и уходил он по этому мосту с дочерью царицы - семнадцатилетней Прасковьей. Гвардейский офицер Дмитриев-Мамонов, познавший полымя Полтавской славы и позор Прутского похода, хлебнувший с Петром воинского лиха и наслушавшись медных труб по случаю мелких побед, употреблен был в последние годы для разбора дурнопахнущих воровских дел в провинциях. Доверить больше было некому - только на преображенцев надеялся царь. Иван Ильич с великой радостью вырывался из канцелярской и следственной пачкотни, уединяясь с молодой Прасковьей в тени Измайловского сада.
Странное дело - жесткий и неумолимый среди вояк и подьяческой братии, Дмитриев-Мамонов при виде идущей ему навстречу царевны-хромоножки вдруг становился кисельно-любезным и при всяком редком свидании бормотал слова восхищения юной Прасковьей. Это походило на нежность орла в семейном гнезде, когда гроза боевого клекота неожиданно сменяется приглушенным душевным перекликаньем с орлицей. Убегая из затхлости дворца вдовы царя Ивана, боевой генерал любил в укромном заливе пруда предаваться совсем не воинским потехам. Они с Прасковьей расставляли по урезу воды колышки с колокольцами серебряными и в назначенный час скликали их звоном рыбье население пруда на кормежку. Особенно звонко радовалась царевна, когда из глади пруда, распугивая мелочь рыбью, высовывалась голова огромной щуки. Она была видна вся: от серебристо-серой спины, покрытой зеленоватой тиной, и до оперения живоволнистого хвоста. Прасковья восклицала:
- Гляди-ка! Не забывает. Явилась опять - будто визит отдает...
Щука Измайловская была узнаваема - под жабрами у нее посверкивали золотые тонкие кольца. Она являлась из тьмы и тины пруда, как хозяйка безмятежного внешне обиталища. Ее уже не раз доставали из сетей и всякий раз отпускали на волю - так велела Прасковья.
И вот очередную их щучью забаву на берегу пруда прервал конский топот. Верховой сперва рассыпал звонко дробь копыт по сосновым доскам моста и скрылся в отверстом зеве ворот под аркой, а минуты две спустя вылетел оттуда и на крупных рысях миновал мост, направляясь по кромке воды в сторону генерала и царевны. Во дворце сразу указали - где искать Дмитриева-Мамонова.
Нарочный спешился, отрапортовал по форме и протянул Ивану Ильичу конверт. Не вскрывая даже конверта, адресат понял - от царя письмо. Дмитриев-Мамонов кротко взглянул на Прасковью, сделал извинительный знак и хрустнул сургучом резко. Прочитал письмо Прасковьин воздыхатель и тоскливо посмотрел на нее. Развел руками:
- Велено в Санкт-Петербург. И опять срочно.
- Да ведь всего-то день, как оттуда... - слабо возразила Прасковья.
- Оно и мне досада, радость моя. Ан его величество ослушанья и проволочки не терпит. Сама знаешь - каков он теперь стал, как узнал о пропаже Алексея.
- И тебе Алексея разыскивать-допрашивать велит?
- Нет, радость моя. Мы тут с тобой со щуками забавляемся себе в утеху. А мне, - генерал тряхнул письмом, - мне приказано за иной рыбиной поохотиться.
- Кто же? За кем охота?
- Думаю, радость моя, ни к чему тебе это дело. Ну, да изволь. Щука та всех окуней да карасей в Сибири не только распугала, но и заглотила многих.
- Гагарин? - догадалась Прасковья.
Дмитриев-Мамонов молча кивнул.
Не вдруг сладилась комиссия Дмитриева-Мамонова. Но ее создание нарочитое по гагаринским делам подхлестывал неуемный обер-фискал Нестеров. Он гремел в Расправной палате сенатской канцелярии и в Ревизион-коллегии, оглашая присутственные места утверждением - скрывают Гагарина друзья высокие, не дают хода обвинкам нестеровским. И первый среди укрывателей и волокитчиков - Василий Долгоруков. Это он заманежил розыск над купцом Евреиновым! Евреинову, - возвещал Нестеров, - вопросы на следствии задавались самые фальшивые, с закрытием правды, как и надо Гагарину - потатчику евреиновскому.
* * *
Тень от невысокой сосны, чудом вцепившейся в лоб скалы, поползла по каменной отвесной стенке и, когда Степан стряхнул с себя неожиданно навалившуюся дрему, тень уже накрыла его - стало неприютно зябко. Он перевалился на солнечное место и подумал, что отсюда даже способней следить за берегом. С той сопочки, где он устроил себе костерок, хорошо была видна и речушка, и устье двух ее притоков. По этим ручьям два дня назад ушли его спутники. Когда расходились - условились: идти вверх каждому по своему ручью - день. На обратный ход к этой самой сопке - тоже день. Это была последняя река, которую они решили осмотреть перед тем как выбираться из гор. Уже нельзя было откладывать - зарев8 был на исходе.
А пока, бог даст, доберутся до Белоярской - две седьмицы минует. Оттуда и до Томска путь ладить надо. Степан пошарил в котомке, ощупал остатки сухарей, но достал вяленую рыбину и стал отламывать, отщипывать от спинки чебака хрустко-игольчатые волокна, медленно разжевывая их. И так же медленно, будто вода на ленивом плесе, но в то же время неотступно, тянулось размышление - надо ли им при обратном ходе появляться в крепости на Белом яру? Второй раз добровольно сдавать себя в руки белоярского приказчика Степану ой как не хотелось.
...А ведь чуть было не угодили они с Михайлой в крепкие приказные ручки белоярского распорядителя Серебреникова, когда их привели сторожевики с обского берега в недостроенную крепость. Он держал их под караулом больше недели, грозя спровадить под конвоем в Кузнецкую крепость к самому коменданту Синявину. Он, может быть, и отправил бы их, но лишних людей при Серебреникове не было. Вдобавок казаки из Мунгатского острога, пригнанные на постройку крепости, начали драть горло на приказчика: нас де от домов своих, от запашки оторвали, а ты и прохожих, и проезжих принимаешь, да и держишь их, дармоедов, бездельно. Вот так и оказались с топорами в руках Степка да Михайла на рубке четвертой башни. Первое время их заставляли вместе с пригнанными на стройку людьми возводить заплот вокруг крепости и он постепенно поднялся уже выше человеческого роста. Площадка крепостная на всхолмье как будто опустилась в глубь возвышения, стены вдавливали человека в землю не только своей тяжестью, сколько их грузным видом. Через неделю-другую из-за стены не стало видно и окрестных сосен. Тогда Степан и Михайла молча переглядывались, и каждый понял товарища - сами себя в узилище засадили... Сперва в это, новодельное, а там и в старое каменное - в Кузнецк спровадят. С верхних бревен заплота видно было каждодневно, как во рву, углубляя его, копошатся белые калмыки. Работа у них шла не больно-то споро. Непривычны были калмыки к землекопному уроку.
Над плотниками в крепости верховодил сноровистый мужичок - его никто не называл по имени, а так, на окличку - Кривощек. За что он получил такое назвище-прозвище и догадываться не надо было. Пока лицо его оставалось серьезным - щеки были как щеки, одна против другой и никакой кривости. Но стоило мужику улыбнуться, как одна щека подавалась книзу, другая плыла вверх и тут-то кличка сама просилась с языка. Он покрикивал на плотников:
- Ворошитесь, мужики! Опять ваши топоры на сучках задремали. Степка! Мишка! Вас ко мне Серебреников волынить поставил?
Через неделю работы Кривощек во время передышки подсел к Степану:
- А ведь и впрямь волыните. Ты больше за Обь на ту сторону поглядываешь. Мимо топора глаза твои бегают. Утекать задумали?.. Степан ничего не ответил тогда, а принялся выбирать чашечку на углу сруба - только щепки вспорхнули к небу.
Накануне Покрова так непроглядно задождило, такое тучное ненастье легло над Белоярской, что плотники, да и весь прочий народ, несколько дней бездельно отсиживались в едва готовых избах и палатках. Кто и в амбаре место себе находил. Ненастье сгоняло всех под необжитый кров. Вроде бы по делу приходил под башню Серебреников с кузнецким боярином Максюковым и между разговоров разных пытался выведать у приблудных мужичков - куда они направлялись, на зиму глядя. Откуда к белоярскому берегу их прибило? И раз за разом Михайла Волков повторял: есть, де указ им изустный от коменданта Василия Козлова - идти к рекам по левой стороне Оби к Алею, а может, даже и к Чарошу. Идти, смотреть - где какой камень обретается... Есть будто указ губернаторский - руду присматривать. Степан в такой разговор не встревал. Он знал, для чего посылал Козлов его товарища к юргинским бугровщикам. Когда Серебреников услышал про речку Алей, он распустил ряшку густолохматую и захохотал:
- А то Василья не знает в Томском - какие каменья по Алею. Сплошную замутягу вода несет, будто где-нить вверху по этой реке черти глину месят!
Приказчик похаживал по свежим половицам, заляпанным осенней грязью, и поглядывал едко в тот угол, где на корточках сидели Михайло со Степаном.
- Че! Вашему Козлову память заколодило? И у вас тож с головкой плохо? А указ губернаторский? Матвея Петровича указ - за межу не ходить забыли? Указ для кого? Ладно бы вы ко мне из-за межи пришли, как ясыри выбеглые из зюнгарского аркана... А вы - нет, не из аркана, а в аркан собрались - за межу государеву. Да без мово ведому? Нет, ребятки. Межа у меня теперя - вот тута! - Серебреников притопывал красным юфтевым сапогом и ходил перед мужиками, довольный своим рассуждением и голосом.
Когда удалился из башни приказчик, вслед ему подъязвил мужичок, работавший всегда рядом с Кривощеком - Федя Комарок:
- Ишь ты! Сидит сиднем в Кузнецку, а про все камни на Алее да про ясырей знает... Да я про такие камни знаю, что ему с похмелья не приснится. Один томский казак рассказывал - он по Иртышу будто бы из полона выбежал от калмык. Вот, стало, вышел он и голодный с неделю шарился по берегу, еле ноги волочит. Ни Насти, ни снасти с собой.
- Какой Насти? - буркнул кто-то из сонного угла.
- Ну так. Для слова. Ну, ни бабы у мужика, ни удочки. Голой рукой талменя не поймаешь. Почти помирать стал мужичонка, с травы брюхо вздуло. Ин будто бред ему - шуршит по песку змея белая. А сонце сыграет на ее теле - узор сверкнет, будто чешуя в виде камешков дорогих на ей прилеплена. Вот он омрак с себя скинул, палкой изловчился и по змее - хвать! Убил, поджарил да и съел.
- И не стошнило? - нудный голос из угла опять раздался.
- Какие ж тошноты - на неделю на траву утроба посажена. Не. Не стошнило. Это от твоих дурацких вопросов всех тошнит, - огрызнулся Комарок и продолжил: - Проглотил он змею, да и разморило в дрему его. И будто, браты, почалось ему чудиться самое небывалое с ним. Голоса ему явились: разговаривают будто и не люди, но явственно.
- Такое и со мной с перепою бывает... - попытался было снова встрять в рассказ неугомонный голос из угла, но на него зашикали:
- Да притихни ты! Не мешай - складно врет.
- Голоса явственные. Пригляделся, ухом-глазом повел - а это жарки-цветочки с пичугами переговариваются. Цветок кудря-царская с травой сонной собеседуют, да так у них любовно беседа идет, что друг другу кланяются. И мужичку-то вся их ласковость понятна. Ну и заслушался. А тем временем, как забылся он травным разговором, два ворона над ним стали кружиться да присматриваться, глаз клонить избочь - нет ли поживы, не подох ли человек. И толкуют вороны меж собой, а мужичонка и те речи вороньи разумеет. Один ворон старый такой - вся грудь - оседелые перья, - и говорит другому, а тот помоложе, цветом ровно головешка: «Нет, братец, тут нам поживы не видать. Человек этот давно идет сверху реки, притомлен сильно. Вот и кажется мертвяком, а еще не мертвяк. Да вот куда бредет он - неведомо. Может, бугор ищет, чтоб раскопать. Я рядом такой бугор видел и тогда еще молод был, как его насыпали, и видел, какие богатства в него люди погребли вместе с покойником». А молодой ворон спрашивает, значит, старого: «И что ж ты видел? Какие богатства?» - «Я в этих местах дольше тебя живу, вон той старой березы еще не родилось, как я на крыло стал и помню - жил здесь царь богатеющий. Ну и дочь его красавицу помню. Любовался я ей сверху, сколь над ней кругов навыкруживал. А она заболела вдруг. Не видать ее на поляне. Из шатра не выходит. Только больно люди закопошились, начали строить в глубокой яме каменные палаты. Три палаты выстроили - царь велел. Время миновало - царевну мертвую понесли. А впереди - чаши ее золотые и серебряные, из которых она пила и ела. То в первую палату составили. В другую понесли украшения царевны - каменья игристы - цвет из них сам исходит, аж край горшка, в котором камень положен - радугой в небо отдает. В третью палату - несут и ставят золотой стул. Посадили сидком на тот стул царевну, прибрали ее нарядно и на колени положили золотой гребень. Царь поплакал да и велел двери забить, яму закопать, а сверху бугор насыпать. Вон тот, дальше по берегу. Ну, и царь вскорости от горя за дочкой помер. И люди отсюда поуходили, а богатство-то там, в бугре осталось».
«Почему ж не взяли с собой?» - спрашивает молодой ворон. «Царь так велел стул поставить, что не минуешь царевну в дверях. А кто прикоснется к царевне - тому гроб-крышка. А если из-под нее и вывернешься, то одно будет - уйдешь ни с чем. Вот и ушли...»
Мужик все то воронье разговариванье слышал, да и руками всплеснул даже - сокровища где-то рядом!.. Вороны как увидели - человек под деревом жив, разом и на крыло. А мужичонка до родных мест добрался и все ему не можется, все из рук валится - бугор мстится и царевна под ним со всеми своими богатствами. А про то, что речь птичью через змею съеденную понимает - никому ни слова. Пожил-пожил в своем кругу да и снарядился загодя и ушел один к тому бугру втаях. Вышел... Докопался все ж до могилы...
При этих словах в проеме дверном, еще не окосяченном, выросла фигура Максюкова:
- Вы что - прилипли к полу? - рявкнул он. - Разведрилось, дождя давно нет, а вы тут сказками забавляетесь. Комар! А ну-ка на стену! Кривощек! Ты куда смотришь?
Нехотя и оглядываясь на Федю, дескать, не забудь потом досказать, чем подкоп в могилу обернулся, выходили вразвалку мужики из-под крыши, кряхтя и потягиваясь.
* * *
Костылев вспомнил, как в Белоярской недружелюбно посматривали казаки на пришлых. Сколько было на казачьей памяти погонь за утеклецами в калмыцкую землю, сколько им приходилось рыскать по урманам, по болотам прибрежным, пускаясь по приказу кузнецкого коменданта на розыск беглых мужиков. Не ровен час - и за этими придется гоняться. Только Кривощек никакого виду не подавал, что появление Костылева с Волковым как-то его задевает. Он между делом однажды обронил на верху башни:
- Перемокнет хлеб в суслонах - гори тогда синим огнем эта крепость. Зимовать-то мне в семье. Как же ее без хлеба в зиму пускать...
Подручный Кривощека Федя Комар рассказал Степану, что он, Кривощек, совсем не так пишется в бумагах. Он по бумагам Криницын, а звать его тоже Федором. Что он в этих местах раньше всех - вон за излукой речки Чесноковки его маленькая деревенька - Кривощекова, что поселился он тут белопоместным казаком и никакого жалованья государева не получает - кормится с пашни, а Максюков прознал как-то, что первосел здешний лет пятнадцать назад ставил на Оби Умревинский острог и объявил Кривощеку - будешь и Белоярскую ставить, а хлеб сыновья да бабы пожнут.
- Ты думаешь, все тут доброволь робят? И мне тоже с мово промыслу под Осиновым улусом коло Кузнецка силой сдернули, - заключил Комар, вертя в руках топор, который ему против воли всунули да и заставили им помахивать.
Погодка разведрилась и снова запереговаривались топоры внутри крепостной стены и за ней - человек сорок казаков готовили толстый частокол на палисад, заостряя каждый стояк так, что он смотрелся шеломом.
Кривощек поторапливал рубщиков на четвертой башне. Оставалось выпустить вповал четыре венца и можно шатром кровлю выводить вровень с теми, что возвышались над сосновым бором. Кривощек, будто забывшись, что он робит исподволь, делал свое дело аккуратно, пазы выбирал по струнке, бревна садились в углы как влитые, угол - как бичом стегнутый, получался ровненький и плотный, острие топора в паз не подсунешь. Рубил - будто себе избу ставил. Когда Комарок Федя принес было мох, чтоб выложить пазы, Кривощек отодвинул рыхлую зелень:
- Не надо калмычью помогать. Придут - стрелы с берестой пустят. Повалы первыми займутся огнем. И пойдут наши труды ни в сноп, ни в горсть, как на Бийской крепости было. А уж в горящих стенах какая обережа?
...Степан поежился под армяком - озноб не проходил. А солнце совсем уже почти закатилось, долина речушки наполнялась зыбкой мглой, погасившей желтизну тальникового берега. Вот в такой же точно вечер сидели они вместе с Кривощеком на верху башни на двадцатом ее венце. Они каждый день ее поднимали, ряд за рядом, и она поднимала их, возносила над белым береговым обрывом так, что открывалось им с этой сотворенной высоты огромное займище и широченная протока Оби, где у лодок и дощаников постоянно прохаживалось два-три сторожевых казака. Пойма тонула в ленивой дымке, и там, где заросли тальниковые, осокоревые должны были вовсе слиться с небом - вдруг обрезалась пелена дымчатая высоким уступом противоположного берега и темной полосой бора.
Рубщики только-только уложили последний венец повала - он почти на полсажени нависал над отвесной стеной башни. Всадив легонько топоры в бревна, плотники отдыхали молчком. Кошевары еще не скликали народ к ужину, такая тишь стояла, что наверху было слышно, как позванивают ботала на шее стреноженных коней, пасущихся на недальней луговине.
Не обращаясь ни к кому, а просто в это вечереющее пространство Кривощек сказал:
- Вчера казаки спрашивали Серебренмкова - когда Синявин смену пришлет? А тот говорит, дождемся - из Томского поедут наши пословаться к калмакам, тогда и отпущу человек с полсотни. Пока послы у князьков будут - они нас воевать не пойдут. Тогда и послабление в дозорах можно позволить.
И хотя ни Степан, ни Михайла даже слово при этом не обронили, Кривощек добавил:
- Солью я с вами могу поделиться. А хлеб - хлеб он для нашего брата в тайге о четырех копытах. Добудете. Руки у вас вроде из нужного места выросли...
И Федя Комар тоже слышал эти слова и тоже молчал, только потихонечку поглаживал шелковистое свое топорище. А когда стали подниматься, Комару пришлось отдирать свои стиранные-перестиранные порты - прилипли к смолистому бревнышку. Тогда и обронил Федя слова, которые Костылев и Волков поняли на свой лад:
- Прикипел я к этой крепости, будь она неладна...
* * *
Они убежали, когда в крепости уже все свыклись с мыслью - эти двое дождутся отправки в Кузнецк, а может, их и в Томск вернут. Но однажды они не вернулись с заготовки леса на речке Повалихе, а по этой самой речке вышли к ее устью и ждали там, когда к ним сплавится на лодке Федя Комар. В крепости их хватились только на следующий день, едва вернулись казаки с лесом и сообщили о побеге Серебреникову. Тут же обнаружилось - нет лодки, а кто-то вспомнил - Федя Комар подался вверх по Оби вентеря ставить. Тут же смекнули - Комар в сговоре с беглецами. А раз они говорили про Алей и про Чарыш, то искать их нужно вверх по Оби. Максюков снарядил погоню, но она пошла в безлюдное пространство.
Беглецы поднялись на крутой яр, почти у Касмалы, и скрылись в бору. Через месяц блужданий столкнулись они нос к носу с промысловой ватагой и коль уж зима рядом - решили никуда не ходить, а зверовать с промысловиками. Потом при расставании за свою добычу они выменяли у охотников всю походную снасть. А едва начал приседать снег, еще по насту вышли из Касмалинского бора и пошли на юг.
...В один из вечеров в зимовье на Касмале, тяготясь бездельной скукой, Степан глянул на Комара с улыбкой:
- Федя! А ведь за тобой должок. Забыл?
- Когда ж я успел задолжать тебе? - вылупился на Степана задремавший было Комар.
- Помнишь, сказку ты начал, да не кончил? Да в Белоярской... Ну?
- Ну, было. А то не сказка. То казак мне ваш, томской, за правду рассказывал.
- Ну, да нам нет разницы. Ты ж при мне не досказывал, чем там у него кончилось?
- Да так и ниче не кончилось. Не взял он тех сокровищ.
- Но ведь раскопал могилу!
- Раскопал. Нахапал полну пазуху золота, а как вылазить собрался наружу - засмотрелся на красавицу. Она на своем троне как живая так и сидит, волосы блудно по плечам разметаны, лицом сияет. Тут жадность казака и одолела. Дай, думает, еще гребень на память о ней возьму. Только прикоснулся - как затрескотит вокруг! Над ним плиты каменны зашатались, земля сверху посыпалась, гул и хряск стоит! Отшибло ум казаку. Обеспамятовал. Очнулся - ни царской дочки, ни золота. Одна персть на полу, а в дырке, что он прокопал - небо синее-синее, но маленькое...
- С овчинку? - подначил Комара один из промысловых.
- Ага, - не вдумываясь, согласился Комар.
- Дурак твой казак, - поднял голову над лежанкой Волков. - Кабы б не забыл, что ворон ему накаркал: «Не тронь красавицу, не тронь!» - то и вынес бы добро на свет. А так - че скажешь. Дурак.
- Ниче не скажешь, окромя одного - мозги ему там в могиле стряхнуло. Золото - оно хошь кому мозги стрясет, - вставил Степан свое заключение.
- Как стряхнуло? Его ж не ударило еще, при памяти добро за пазуху пихал, - возразил Михайло. - Это ж не то, что наш Корень. Того не стряхнуло, а придушило.
- И Корень тоже с мозгами стряхнутыми, - стоял на своем Костылев. - Ему еще в Юрге мозги повредило от одного раздумья. Золото, коли жадовать на него, весь ум человеку перетряхивает. Сам не свой становится.
- Вы про какого Корня? - удивленно спросил один из охотников. - Эт, который в Чаусском проходил летом? Он откуда-то с Юрги.
- Он самый и есть,- лениво ответил Волков.
- И че с ним приключилось?
Пришлось Волкову рассказать всю историю с юргинским бугровщиком. Так, за перетекающей из одного в другое беседою и вечер скоротали.
...Едва начал оттаивать снег и сверкать поутру разящим глаз рябым зеркалом, по утреннему насту вышли они из Касмалинского бора и направились в полуденную сторону.
* * *
Костылев забеспокоился - уже солнце на сосны накололось, подплавило их темный гребень, а спутников его все нет.
Волков и Комар вышли к развилке реки почти в один час. Степан выжидательно глянул на их котомки:
- Комарок, давай, развязывай. Чем порадуешь?
- Худородный ручей мне достался, - пробурчал Комар хмуро, - так, одни титьки курячьи да рога собачьи. Хрящ глинистый по берегу пликами тонкими насыпан и ничего боле.
Мало радости оказалось и в котомке у Михайлы. Камешки, правда, были не первопопавшиеся - пестренькие от радужных оттенков и налетов, но только сверху - корочкой. А чуть надломишь - обычные, какими усеяны здешние речки.
Волков швырнул свою котомку под корень сосны:
- Завтра к дому выходим. Пора прятать рожу под рогожу... Наслушались Тастаракая - горы тут золотом усеяны...
- Кабы он с нами был, так и указал бы чего-нибудь, - возразил Костылев.
- Да - указал бы ручей чудесный - золото горстями черпай. Нет, домой завтра, и пораньше...
- Не спеши, Михайла. Завтра еще вверх по моей речке сходим. Вон туда, - кивнул Степан на выхваченную закатным лучом вершину сопки. Она перед погружением в сумеречный покой ярилась и торжествовала над округлой золотистой вершиной.
- Чего ради мы туда попремся? - проворчал Волков, подкармливая костер сухими ветками.
- Завтра увидишь, - только и ответил Костылев.
Утром они часа два продирались по буреломному берегу речки невеликой - даже берега чистого не размыла, где можно было бы пройти беспрепятственно, потом миновали заросли акации на косогоре, спустились снова к воде, над которой нависала непролазная крушина и за приметным поворотом русла уперлись в отрог скалы. Степан даже и не сказал ничего - спутники его завороженно пооткрывали рты, охваченные неведомым чувством и тревоги, и радости
- Уж по плечи вошел. Завтра: душа на поляну, а спозаранку докопаю, - трепыхая на груди мокрую от пота рубаху, сказал он и уткнул нос в котелок. Быстро, как-то по-собачьи похлебал затирушки и молчком нырнул под армячишко, выставив пятки к костру.
Корень на четвертой могиле так ухряпался, что проснулся последним. Бугровщики сидели поодаль от кострища, и все они были какие-то благостные, будто ушедшие в себя. И лба не перекрестивши, Корень схватился за лопату. Костылев глянул на него сердито и спросил:
- Ты хоть помнишь - день сегодня какой?
- А какой? - эхом отозвался Корень.
- Троица.
- Ну и...
- Вот и ну, лапти загну. Оставь лопату. Охолонись.
И кто-то из ватажников поддакнул Костылеву:
- Мужик-проказник - не работай в праздник.
Корень потоптался на месте. Сел, притих немного, а потом взвинтил свое юркое тело и на скорой пятке молча ушел на скат пригорочка. От кострища его не было видно, только размеренно вылетал над могилой то и дело черный хвост земли. К нему потянулся сперва один юргинец, за ним и другой пошел полюбопытствовать. Копать не копали, но молча глазели.
- Никакого чуру ваш Корень не знает, - бросил Степан упрек юргинцам.
- Да уж така порода. Он и дома-то живет - ни уму, ни заклику. А тут тебе воля полная, - поддержал Костылева молодой паренек и добавил: - Дед мой так про него говорит.
Степан с Михайлой ушли в березняк - праздник ведь. Как работать - завет рушить? Нет. Коли Троица, то хоть в пути, да отдохни. И они вошли под лиственное трепетание околка, срезанного береговым обрывом, присели там, свесив ноги, и молча долго-долго глядели на играющую переливами трав степь, уходящую к расплавленному до смутной волны горизонту.
- Знаешь, Михайла, этот день мне бабушка высветлила из всех летних, - нарушил молчание Костылев. - Года такого не было, чтоб не водила она меня мальцом за березовыми ветками. Обратно идем - она еще и травы богородской наберет. Придем домой - поразвесит она ветки по стенам, траву и по божничке, и по подоконникам. Станем перед иконой, отмолимся, а после она и скажет: «Ну и добро, вот и церква у нас дома, храм у нас свойский. Нынче земля именинница».
- Умеют они, бабки наши, именины эти не забывать, - в тон приятелю ответил Михайла. - Моя мать, поди-ка, тоже вчера завета не отменила. Она меня тоже с собой, как еще парнишонкой был, в такой день всегда с собой брала. Далеко по Ушайке уйдем. Мать все мне наговаривала, где б ни шли: «Смотри, Мишенька, подорожник ровно к празднику четыре листа выбросил. На все четыре стороны дорогу показывает...»
И они ушли каждый в свое детство, в родной корневой обычай, который врастал проникновенно в любую почву, куда бы ни забрасывала русского человека прихотливая и неумолимая планида.
Из благодатного погружения в воспоминания детства их выхватил раздавшийся из лагеря крик. Кто-то орал лихоматом, истошно:
- Корня придавило! Корня!.. Они бросились из рощи к раскопу.
Мужики уже столпились на кромке старой могилы, один орудовал внизу лопатой. Из-под рыхлой комковатой почвы видны были только стоптанные обутки Корня. Борт могилы рухнул, и тщедушный коновод не в силах был одолеть навалившуюся на него тяжесть земли.
- Я ж говорил ему... Я упреждал... - суетливо частил соглядатай корневского раскопа. - Я говорил ему - давай сверху землю снимем. На самый край могилы угодили: кости в кожаном тлене, сапог, тленом взятый, попался. А он - некогда. Че срезать? Подкопом пойдем. Подкопом. Вот и подкопался.
...Они достали вялое тело Корня, выдернули попросту за ноги из-под грузного откоса. Корень был мертв. В правой руке он еще сжимал что-то. Степан разжал пальцы покойника. Тускло-серо отозвалась на солнечный свет пустотелая серебряная бусинка. Степан сунул ее в руки помощника Корня:
- Возьми. Память тебе...
Стали судить-рядить - где Корня хоронить. Юргинцы, было, предложили - да тут его и закопать, в раскопанной могиле, но Степан возразил решительно: - Эко додумались! Пусть он и ослушник завета - поперся в праздник жадничать, да все ж православный... Не дело - лежать ему в одной могиле с какой-то поганской нехристью. На опушке, подале от берега могилку копайте. А мы с тобой, Михайла, айда крест вырубим.
Прикручивая ивовым прутом перекладины на кресте, Степан обернулся к Михайле:
- Хорошо тебе мать твоя говорила. Четыре листочка подорожник выбросил. И про дорогу на все четыре стороны. Схороним Корня, и нам на все четыре... Набугровались. А на это место, как уходить, надо ветку заломить7, - чтоб нам сюда никогда ни ногой.
Осторожно, без нажима, расспросил Волков юргинцев - бывал ли кто из них выше по Оби. Выведывал - где же он тот Белый яр, о котором довелось услышать на покосе под Бердской крепостью. Молодой юргинец, тот, что не очень уважительные слова дедовские о Корне прималвливал, вспомнил всего лишь, что слышал он разговор старших в доме о новых крепостях, где можно было бы подселиться да пашню новую взметнуть. Будто бы томские казаки проездом были в Бердской и упоминали: как выйдешь на Обь левым берегом - три бора в него утыкаются. Речушки есть в тех борах невеликие, падают в Обь. Вот против третьего бора на правом берегу и ставят Белоярскую.
...В день расставания с ватажниками, уединившись, Костылев с Волковым решили - в Томск пока не возвращаться. Да и как с пустыми руками пред Козловым, пред новым комендантом, появляться? Нет золота могильного - не поверит!
- Бог с ним, с могильным, - решительно махнул рукой Волков. - Знаешь, какой случай мне довелось видеть на Каштаке, где серебро копали? Ну, вот слушай. Я мальцом был, да помню. Мужики наши томские прямо близь шалашей добыли глухаря. Там, на Каштаке, глухарей - не огребешься. Потрошить взялись да один охотник и взрезал зоб - глянуть чтоб, чем жив глухарь, че у птицы в зобу. Разворошил, а посредь ягодного месива - на тебе! Золота комочек. Где, на каких ручьях тот глухарь кормился - бог весть. Да, видать, приглядел птичьим глазом тот желтый камешок да и склюнул. Ох, долго тот вечер галдели мужики - надо все ручьи в округе проверить. А далеко от шалашей, от солдат не сунешься, кругом киргизы да калмычье черное шастает. Ну, и начальный человек Ржевский велел ямы для серебра копать и никуда не отлучаться. Я к чему. Нам эта Белоярская - как пятая нога. А что хорошо, так это перезимовать бы там. А по весне сойдет снег, так и подадимся дале. К горам подадимся. Там любой ручей тебе столь расскажет - и расспрашивать не надо. Черпнул горсть камней, и вся дорожка ручьева на ладони.
- Тастаракай бы указал - где такие ручьи, - вспомнил убежавшего заложника Костылев.
- Жди. Укажет. Он теперича щеки бараньим салом дома смазывает. Че о нем вспоминать.
- Ладно, Михайла. Давай к жилью какому прибиваться. Да чтой-то мне боязно в крепость себя вдруг отдавать.
- Какого чемера бояться?
- Письма отпускного у нас нет? Нет.
- Отбрешемся. По слову коменданта Козлова идем. Так и скажем.
- Ой, гляди! Можно и влипнуть, - нерешительно ответил Костылев, но против захода в Белоярскую перечить не стал.
Повезло неудавшимся бугровщикам. Начало осени было сухим. По утрам с первыми заморозками исчезли туманы. Река извивалась огромным телом с пятнами островов в золотых берегах. Прогонистыми рыбьими телами серебрились обнаженные пески мелководья. Пойма ивовая, тополевая и черемуховая торжественно-дремотно несла на деревах недолговечную роскошь догорающей листвы.
Перед самым выходом к третьему бору они ночевали прямо у реки.
- Небо что-то кандыбасится. К перемене, - заметил Волков у вечернего костра.
- Время уже. Луна пока в полноте - ненастья не будет. А потом... Сентябрь отбаловал, - согласился с ним Степан.
Но вопреки ожиданиям хороших дней к утру зашумели, кое-где поскрипывая, кроны осокорей, а к полудню разгулялся такой листобой, что мужики шли порой через непрерывный лет листвы, застившей противоположный берег.
- Так мы никакого Белого яра не увидим, - сказал товарищу Костылев. - Надо на высокий берег выходить. Сверху видней будет.
И вот они верхом дошли до кромки бора. Над песчаным обрывом свисали обнаженные корни сосен, вставших над обрывом так рисково, что казалось - рванет ветер, и ухнут сосны вниз, к воде. Напротив за рекой без признаков жилья на всю возможность взгляда лежала побуревшая тальниковая пустыня поймы, и лишь на самом горизонте виднелся чубчик темного леса.
- Приглядимся, - решил Волков. - Давай обождем до полудня да поглядим. Дым должен быть - коли там люди стоят. Но сколько они не вглядывались - горизонт терялся в белесой дымке.
Но вместо дыма явилось другое.
- Смотри! Лодка! - толкнул Михайла локотком своего спутника.
И верно. Откуда-то из зарослей вышмыгнула лодчонка и на время остановилась - якорь, видно, бросили. Видны были маленькие издали люди в ней, клонившиеся время от времени к воде.
- Сеть выбирают, может? - полуспросил Костылев. - Да и верно - сеть. Где-то из протоки они вышли. Протоки щас листвой забиты - не порыбачишь. А тут вода на обрезе почище. А не киргизцы ли там? - вдруг высказал опаску Костылев.
- Какие киргизы будут тебе сетями промышлять! - воскликнул Михаила. - А то ты их не знаешь. Киргизу самая лучшая рыба - баран нагуляный. И сетей не надо. Ночуем здесь. Утром выше по воде малость поднимемся, надо найти осокоря сухостойные - плот завтра вязать будем.
Они так и сделали. Завели коротыши бревен выше по течению почти на версту, чтобы река снесла их к тому месту, откуда нежданно-негаданно появилась лодка.
Но как только их скороспелый плотик ткнулся в песок правого берега, из зарослей тальника выехало пятеро верховых, и один из них спросил властно:
- Так, мужички. Откуда пожаловали? Кто будете?
Предосеннее дыхание пробовало краски на кронах деревьев обширного Измайловского сада. Безмятежность дозревающего августа покоилась на копьях прибрежного камыша, окаймлявшего пруд. Темно-коричневые завершения рогоза султанчиками стояли над склоненными к болотной ряске саблевидными листьями, словно гусарские бунчуки в нестроевой толпе. Истома нежаркая покрывала и далеко стоящий дворец царевны Прасковьи, и единственный мост к нему, пролегший через весь пруд, лишая древесно-весомое тело моста тяжести - будто паутина длинная провис он над водой.
Иван Ильич Дмитриев-Мамонов любил уходить из душного дворца овдовевшей царицы Прасковьи, набитого под завязку карлицами, шутами и шутихами, разноущербными юродивыми, и уходил он по этому мосту с дочерью царицы - семнадцатилетней Прасковьей. Гвардейский офицер Дмитриев-Мамонов, познавший полымя Полтавской славы и позор Прутского похода, хлебнувший с Петром воинского лиха и наслушавшись медных труб по случаю мелких побед, употреблен был в последние годы для разбора дурнопахнущих воровских дел в провинциях. Доверить больше было некому - только на преображенцев надеялся царь. Иван Ильич с великой радостью вырывался из канцелярской и следственной пачкотни, уединяясь с молодой Прасковьей в тени Измайловского сада.
Странное дело - жесткий и неумолимый среди вояк и подьяческой братии, Дмитриев-Мамонов при виде идущей ему навстречу царевны-хромоножки вдруг становился кисельно-любезным и при всяком редком свидании бормотал слова восхищения юной Прасковьей. Это походило на нежность орла в семейном гнезде, когда гроза боевого клекота неожиданно сменяется приглушенным душевным перекликаньем с орлицей. Убегая из затхлости дворца вдовы царя Ивана, боевой генерал любил в укромном заливе пруда предаваться совсем не воинским потехам. Они с Прасковьей расставляли по урезу воды колышки с колокольцами серебряными и в назначенный час скликали их звоном рыбье население пруда на кормежку. Особенно звонко радовалась царевна, когда из глади пруда, распугивая мелочь рыбью, высовывалась голова огромной щуки. Она была видна вся: от серебристо-серой спины, покрытой зеленоватой тиной, и до оперения живоволнистого хвоста. Прасковья восклицала:
- Гляди-ка! Не забывает. Явилась опять - будто визит отдает...
Щука Измайловская была узнаваема - под жабрами у нее посверкивали золотые тонкие кольца. Она являлась из тьмы и тины пруда, как хозяйка безмятежного внешне обиталища. Ее уже не раз доставали из сетей и всякий раз отпускали на волю - так велела Прасковья.
И вот очередную их щучью забаву на берегу пруда прервал конский топот. Верховой сперва рассыпал звонко дробь копыт по сосновым доскам моста и скрылся в отверстом зеве ворот под аркой, а минуты две спустя вылетел оттуда и на крупных рысях миновал мост, направляясь по кромке воды в сторону генерала и царевны. Во дворце сразу указали - где искать Дмитриева-Мамонова.
Нарочный спешился, отрапортовал по форме и протянул Ивану Ильичу конверт. Не вскрывая даже конверта, адресат понял - от царя письмо. Дмитриев-Мамонов кротко взглянул на Прасковью, сделал извинительный знак и хрустнул сургучом резко. Прочитал письмо Прасковьин воздыхатель и тоскливо посмотрел на нее. Развел руками:
- Велено в Санкт-Петербург. И опять срочно.
- Да ведь всего-то день, как оттуда... - слабо возразила Прасковья.
- Оно и мне досада, радость моя. Ан его величество ослушанья и проволочки не терпит. Сама знаешь - каков он теперь стал, как узнал о пропаже Алексея.
- И тебе Алексея разыскивать-допрашивать велит?
- Нет, радость моя. Мы тут с тобой со щуками забавляемся себе в утеху. А мне, - генерал тряхнул письмом, - мне приказано за иной рыбиной поохотиться.
- Кто же? За кем охота?
- Думаю, радость моя, ни к чему тебе это дело. Ну, да изволь. Щука та всех окуней да карасей в Сибири не только распугала, но и заглотила многих.
- Гагарин? - догадалась Прасковья.
Дмитриев-Мамонов молча кивнул.
Не вдруг сладилась комиссия Дмитриева-Мамонова. Но ее создание нарочитое по гагаринским делам подхлестывал неуемный обер-фискал Нестеров. Он гремел в Расправной палате сенатской канцелярии и в Ревизион-коллегии, оглашая присутственные места утверждением - скрывают Гагарина друзья высокие, не дают хода обвинкам нестеровским. И первый среди укрывателей и волокитчиков - Василий Долгоруков. Это он заманежил розыск над купцом Евреиновым! Евреинову, - возвещал Нестеров, - вопросы на следствии задавались самые фальшивые, с закрытием правды, как и надо Гагарину - потатчику евреиновскому.
* * *
Тень от невысокой сосны, чудом вцепившейся в лоб скалы, поползла по каменной отвесной стенке и, когда Степан стряхнул с себя неожиданно навалившуюся дрему, тень уже накрыла его - стало неприютно зябко. Он перевалился на солнечное место и подумал, что отсюда даже способней следить за берегом. С той сопочки, где он устроил себе костерок, хорошо была видна и речушка, и устье двух ее притоков. По этим ручьям два дня назад ушли его спутники. Когда расходились - условились: идти вверх каждому по своему ручью - день. На обратный ход к этой самой сопке - тоже день. Это была последняя река, которую они решили осмотреть перед тем как выбираться из гор. Уже нельзя было откладывать - зарев8 был на исходе.
А пока, бог даст, доберутся до Белоярской - две седьмицы минует. Оттуда и до Томска путь ладить надо. Степан пошарил в котомке, ощупал остатки сухарей, но достал вяленую рыбину и стал отламывать, отщипывать от спинки чебака хрустко-игольчатые волокна, медленно разжевывая их. И так же медленно, будто вода на ленивом плесе, но в то же время неотступно, тянулось размышление - надо ли им при обратном ходе появляться в крепости на Белом яру? Второй раз добровольно сдавать себя в руки белоярского приказчика Степану ой как не хотелось.
...А ведь чуть было не угодили они с Михайлой в крепкие приказные ручки белоярского распорядителя Серебреникова, когда их привели сторожевики с обского берега в недостроенную крепость. Он держал их под караулом больше недели, грозя спровадить под конвоем в Кузнецкую крепость к самому коменданту Синявину. Он, может быть, и отправил бы их, но лишних людей при Серебреникове не было. Вдобавок казаки из Мунгатского острога, пригнанные на постройку крепости, начали драть горло на приказчика: нас де от домов своих, от запашки оторвали, а ты и прохожих, и проезжих принимаешь, да и держишь их, дармоедов, бездельно. Вот так и оказались с топорами в руках Степка да Михайла на рубке четвертой башни. Первое время их заставляли вместе с пригнанными на стройку людьми возводить заплот вокруг крепости и он постепенно поднялся уже выше человеческого роста. Площадка крепостная на всхолмье как будто опустилась в глубь возвышения, стены вдавливали человека в землю не только своей тяжестью, сколько их грузным видом. Через неделю-другую из-за стены не стало видно и окрестных сосен. Тогда Степан и Михайла молча переглядывались, и каждый понял товарища - сами себя в узилище засадили... Сперва в это, новодельное, а там и в старое каменное - в Кузнецк спровадят. С верхних бревен заплота видно было каждодневно, как во рву, углубляя его, копошатся белые калмыки. Работа у них шла не больно-то споро. Непривычны были калмыки к землекопному уроку.
Над плотниками в крепости верховодил сноровистый мужичок - его никто не называл по имени, а так, на окличку - Кривощек. За что он получил такое назвище-прозвище и догадываться не надо было. Пока лицо его оставалось серьезным - щеки были как щеки, одна против другой и никакой кривости. Но стоило мужику улыбнуться, как одна щека подавалась книзу, другая плыла вверх и тут-то кличка сама просилась с языка. Он покрикивал на плотников:
- Ворошитесь, мужики! Опять ваши топоры на сучках задремали. Степка! Мишка! Вас ко мне Серебреников волынить поставил?
Через неделю работы Кривощек во время передышки подсел к Степану:
- А ведь и впрямь волыните. Ты больше за Обь на ту сторону поглядываешь. Мимо топора глаза твои бегают. Утекать задумали?.. Степан ничего не ответил тогда, а принялся выбирать чашечку на углу сруба - только щепки вспорхнули к небу.
Накануне Покрова так непроглядно задождило, такое тучное ненастье легло над Белоярской, что плотники, да и весь прочий народ, несколько дней бездельно отсиживались в едва готовых избах и палатках. Кто и в амбаре место себе находил. Ненастье сгоняло всех под необжитый кров. Вроде бы по делу приходил под башню Серебреников с кузнецким боярином Максюковым и между разговоров разных пытался выведать у приблудных мужичков - куда они направлялись, на зиму глядя. Откуда к белоярскому берегу их прибило? И раз за разом Михайла Волков повторял: есть, де указ им изустный от коменданта Василия Козлова - идти к рекам по левой стороне Оби к Алею, а может, даже и к Чарошу. Идти, смотреть - где какой камень обретается... Есть будто указ губернаторский - руду присматривать. Степан в такой разговор не встревал. Он знал, для чего посылал Козлов его товарища к юргинским бугровщикам. Когда Серебреников услышал про речку Алей, он распустил ряшку густолохматую и захохотал:
- А то Василья не знает в Томском - какие каменья по Алею. Сплошную замутягу вода несет, будто где-нить вверху по этой реке черти глину месят!
Приказчик похаживал по свежим половицам, заляпанным осенней грязью, и поглядывал едко в тот угол, где на корточках сидели Михайло со Степаном.
- Че! Вашему Козлову память заколодило? И у вас тож с головкой плохо? А указ губернаторский? Матвея Петровича указ - за межу не ходить забыли? Указ для кого? Ладно бы вы ко мне из-за межи пришли, как ясыри выбеглые из зюнгарского аркана... А вы - нет, не из аркана, а в аркан собрались - за межу государеву. Да без мово ведому? Нет, ребятки. Межа у меня теперя - вот тута! - Серебреников притопывал красным юфтевым сапогом и ходил перед мужиками, довольный своим рассуждением и голосом.
Когда удалился из башни приказчик, вслед ему подъязвил мужичок, работавший всегда рядом с Кривощеком - Федя Комарок:
- Ишь ты! Сидит сиднем в Кузнецку, а про все камни на Алее да про ясырей знает... Да я про такие камни знаю, что ему с похмелья не приснится. Один томский казак рассказывал - он по Иртышу будто бы из полона выбежал от калмык. Вот, стало, вышел он и голодный с неделю шарился по берегу, еле ноги волочит. Ни Насти, ни снасти с собой.
- Какой Насти? - буркнул кто-то из сонного угла.
- Ну так. Для слова. Ну, ни бабы у мужика, ни удочки. Голой рукой талменя не поймаешь. Почти помирать стал мужичонка, с травы брюхо вздуло. Ин будто бред ему - шуршит по песку змея белая. А сонце сыграет на ее теле - узор сверкнет, будто чешуя в виде камешков дорогих на ей прилеплена. Вот он омрак с себя скинул, палкой изловчился и по змее - хвать! Убил, поджарил да и съел.
- И не стошнило? - нудный голос из угла опять раздался.
- Какие ж тошноты - на неделю на траву утроба посажена. Не. Не стошнило. Это от твоих дурацких вопросов всех тошнит, - огрызнулся Комарок и продолжил: - Проглотил он змею, да и разморило в дрему его. И будто, браты, почалось ему чудиться самое небывалое с ним. Голоса ему явились: разговаривают будто и не люди, но явственно.
- Такое и со мной с перепою бывает... - попытался было снова встрять в рассказ неугомонный голос из угла, но на него зашикали:
- Да притихни ты! Не мешай - складно врет.
- Голоса явственные. Пригляделся, ухом-глазом повел - а это жарки-цветочки с пичугами переговариваются. Цветок кудря-царская с травой сонной собеседуют, да так у них любовно беседа идет, что друг другу кланяются. И мужичку-то вся их ласковость понятна. Ну и заслушался. А тем временем, как забылся он травным разговором, два ворона над ним стали кружиться да присматриваться, глаз клонить избочь - нет ли поживы, не подох ли человек. И толкуют вороны меж собой, а мужичонка и те речи вороньи разумеет. Один ворон старый такой - вся грудь - оседелые перья, - и говорит другому, а тот помоложе, цветом ровно головешка: «Нет, братец, тут нам поживы не видать. Человек этот давно идет сверху реки, притомлен сильно. Вот и кажется мертвяком, а еще не мертвяк. Да вот куда бредет он - неведомо. Может, бугор ищет, чтоб раскопать. Я рядом такой бугор видел и тогда еще молод был, как его насыпали, и видел, какие богатства в него люди погребли вместе с покойником». А молодой ворон спрашивает, значит, старого: «И что ж ты видел? Какие богатства?» - «Я в этих местах дольше тебя живу, вон той старой березы еще не родилось, как я на крыло стал и помню - жил здесь царь богатеющий. Ну и дочь его красавицу помню. Любовался я ей сверху, сколь над ней кругов навыкруживал. А она заболела вдруг. Не видать ее на поляне. Из шатра не выходит. Только больно люди закопошились, начали строить в глубокой яме каменные палаты. Три палаты выстроили - царь велел. Время миновало - царевну мертвую понесли. А впереди - чаши ее золотые и серебряные, из которых она пила и ела. То в первую палату составили. В другую понесли украшения царевны - каменья игристы - цвет из них сам исходит, аж край горшка, в котором камень положен - радугой в небо отдает. В третью палату - несут и ставят золотой стул. Посадили сидком на тот стул царевну, прибрали ее нарядно и на колени положили золотой гребень. Царь поплакал да и велел двери забить, яму закопать, а сверху бугор насыпать. Вон тот, дальше по берегу. Ну, и царь вскорости от горя за дочкой помер. И люди отсюда поуходили, а богатство-то там, в бугре осталось».
«Почему ж не взяли с собой?» - спрашивает молодой ворон. «Царь так велел стул поставить, что не минуешь царевну в дверях. А кто прикоснется к царевне - тому гроб-крышка. А если из-под нее и вывернешься, то одно будет - уйдешь ни с чем. Вот и ушли...»
Мужик все то воронье разговариванье слышал, да и руками всплеснул даже - сокровища где-то рядом!.. Вороны как увидели - человек под деревом жив, разом и на крыло. А мужичонка до родных мест добрался и все ему не можется, все из рук валится - бугор мстится и царевна под ним со всеми своими богатствами. А про то, что речь птичью через змею съеденную понимает - никому ни слова. Пожил-пожил в своем кругу да и снарядился загодя и ушел один к тому бугру втаях. Вышел... Докопался все ж до могилы...
При этих словах в проеме дверном, еще не окосяченном, выросла фигура Максюкова:
- Вы что - прилипли к полу? - рявкнул он. - Разведрилось, дождя давно нет, а вы тут сказками забавляетесь. Комар! А ну-ка на стену! Кривощек! Ты куда смотришь?
Нехотя и оглядываясь на Федю, дескать, не забудь потом досказать, чем подкоп в могилу обернулся, выходили вразвалку мужики из-под крыши, кряхтя и потягиваясь.
* * *
Костылев вспомнил, как в Белоярской недружелюбно посматривали казаки на пришлых. Сколько было на казачьей памяти погонь за утеклецами в калмыцкую землю, сколько им приходилось рыскать по урманам, по болотам прибрежным, пускаясь по приказу кузнецкого коменданта на розыск беглых мужиков. Не ровен час - и за этими придется гоняться. Только Кривощек никакого виду не подавал, что появление Костылева с Волковым как-то его задевает. Он между делом однажды обронил на верху башни:
- Перемокнет хлеб в суслонах - гори тогда синим огнем эта крепость. Зимовать-то мне в семье. Как же ее без хлеба в зиму пускать...
Подручный Кривощека Федя Комар рассказал Степану, что он, Кривощек, совсем не так пишется в бумагах. Он по бумагам Криницын, а звать его тоже Федором. Что он в этих местах раньше всех - вон за излукой речки Чесноковки его маленькая деревенька - Кривощекова, что поселился он тут белопоместным казаком и никакого жалованья государева не получает - кормится с пашни, а Максюков прознал как-то, что первосел здешний лет пятнадцать назад ставил на Оби Умревинский острог и объявил Кривощеку - будешь и Белоярскую ставить, а хлеб сыновья да бабы пожнут.
- Ты думаешь, все тут доброволь робят? И мне тоже с мово промыслу под Осиновым улусом коло Кузнецка силой сдернули, - заключил Комар, вертя в руках топор, который ему против воли всунули да и заставили им помахивать.
Погодка разведрилась и снова запереговаривались топоры внутри крепостной стены и за ней - человек сорок казаков готовили толстый частокол на палисад, заостряя каждый стояк так, что он смотрелся шеломом.
Кривощек поторапливал рубщиков на четвертой башне. Оставалось выпустить вповал четыре венца и можно шатром кровлю выводить вровень с теми, что возвышались над сосновым бором. Кривощек, будто забывшись, что он робит исподволь, делал свое дело аккуратно, пазы выбирал по струнке, бревна садились в углы как влитые, угол - как бичом стегнутый, получался ровненький и плотный, острие топора в паз не подсунешь. Рубил - будто себе избу ставил. Когда Комарок Федя принес было мох, чтоб выложить пазы, Кривощек отодвинул рыхлую зелень:
- Не надо калмычью помогать. Придут - стрелы с берестой пустят. Повалы первыми займутся огнем. И пойдут наши труды ни в сноп, ни в горсть, как на Бийской крепости было. А уж в горящих стенах какая обережа?
...Степан поежился под армяком - озноб не проходил. А солнце совсем уже почти закатилось, долина речушки наполнялась зыбкой мглой, погасившей желтизну тальникового берега. Вот в такой же точно вечер сидели они вместе с Кривощеком на верху башни на двадцатом ее венце. Они каждый день ее поднимали, ряд за рядом, и она поднимала их, возносила над белым береговым обрывом так, что открывалось им с этой сотворенной высоты огромное займище и широченная протока Оби, где у лодок и дощаников постоянно прохаживалось два-три сторожевых казака. Пойма тонула в ленивой дымке, и там, где заросли тальниковые, осокоревые должны были вовсе слиться с небом - вдруг обрезалась пелена дымчатая высоким уступом противоположного берега и темной полосой бора.
Рубщики только-только уложили последний венец повала - он почти на полсажени нависал над отвесной стеной башни. Всадив легонько топоры в бревна, плотники отдыхали молчком. Кошевары еще не скликали народ к ужину, такая тишь стояла, что наверху было слышно, как позванивают ботала на шее стреноженных коней, пасущихся на недальней луговине.
Не обращаясь ни к кому, а просто в это вечереющее пространство Кривощек сказал:
- Вчера казаки спрашивали Серебренмкова - когда Синявин смену пришлет? А тот говорит, дождемся - из Томского поедут наши пословаться к калмакам, тогда и отпущу человек с полсотни. Пока послы у князьков будут - они нас воевать не пойдут. Тогда и послабление в дозорах можно позволить.
И хотя ни Степан, ни Михайла даже слово при этом не обронили, Кривощек добавил:
- Солью я с вами могу поделиться. А хлеб - хлеб он для нашего брата в тайге о четырех копытах. Добудете. Руки у вас вроде из нужного места выросли...
И Федя Комар тоже слышал эти слова и тоже молчал, только потихонечку поглаживал шелковистое свое топорище. А когда стали подниматься, Комару пришлось отдирать свои стиранные-перестиранные порты - прилипли к смолистому бревнышку. Тогда и обронил Федя слова, которые Костылев и Волков поняли на свой лад:
- Прикипел я к этой крепости, будь она неладна...
* * *
Они убежали, когда в крепости уже все свыклись с мыслью - эти двое дождутся отправки в Кузнецк, а может, их и в Томск вернут. Но однажды они не вернулись с заготовки леса на речке Повалихе, а по этой самой речке вышли к ее устью и ждали там, когда к ним сплавится на лодке Федя Комар. В крепости их хватились только на следующий день, едва вернулись казаки с лесом и сообщили о побеге Серебреникову. Тут же обнаружилось - нет лодки, а кто-то вспомнил - Федя Комар подался вверх по Оби вентеря ставить. Тут же смекнули - Комар в сговоре с беглецами. А раз они говорили про Алей и про Чарыш, то искать их нужно вверх по Оби. Максюков снарядил погоню, но она пошла в безлюдное пространство.
Беглецы поднялись на крутой яр, почти у Касмалы, и скрылись в бору. Через месяц блужданий столкнулись они нос к носу с промысловой ватагой и коль уж зима рядом - решили никуда не ходить, а зверовать с промысловиками. Потом при расставании за свою добычу они выменяли у охотников всю походную снасть. А едва начал приседать снег, еще по насту вышли из Касмалинского бора и пошли на юг.
...В один из вечеров в зимовье на Касмале, тяготясь бездельной скукой, Степан глянул на Комара с улыбкой:
- Федя! А ведь за тобой должок. Забыл?
- Когда ж я успел задолжать тебе? - вылупился на Степана задремавший было Комар.
- Помнишь, сказку ты начал, да не кончил? Да в Белоярской... Ну?
- Ну, было. А то не сказка. То казак мне ваш, томской, за правду рассказывал.
- Ну, да нам нет разницы. Ты ж при мне не досказывал, чем там у него кончилось?
- Да так и ниче не кончилось. Не взял он тех сокровищ.
- Но ведь раскопал могилу!
- Раскопал. Нахапал полну пазуху золота, а как вылазить собрался наружу - засмотрелся на красавицу. Она на своем троне как живая так и сидит, волосы блудно по плечам разметаны, лицом сияет. Тут жадность казака и одолела. Дай, думает, еще гребень на память о ней возьму. Только прикоснулся - как затрескотит вокруг! Над ним плиты каменны зашатались, земля сверху посыпалась, гул и хряск стоит! Отшибло ум казаку. Обеспамятовал. Очнулся - ни царской дочки, ни золота. Одна персть на полу, а в дырке, что он прокопал - небо синее-синее, но маленькое...
- С овчинку? - подначил Комара один из промысловых.
- Ага, - не вдумываясь, согласился Комар.
- Дурак твой казак, - поднял голову над лежанкой Волков. - Кабы б не забыл, что ворон ему накаркал: «Не тронь красавицу, не тронь!» - то и вынес бы добро на свет. А так - че скажешь. Дурак.
- Ниче не скажешь, окромя одного - мозги ему там в могиле стряхнуло. Золото - оно хошь кому мозги стрясет, - вставил Степан свое заключение.
- Как стряхнуло? Его ж не ударило еще, при памяти добро за пазуху пихал, - возразил Михайло. - Это ж не то, что наш Корень. Того не стряхнуло, а придушило.
- И Корень тоже с мозгами стряхнутыми, - стоял на своем Костылев. - Ему еще в Юрге мозги повредило от одного раздумья. Золото, коли жадовать на него, весь ум человеку перетряхивает. Сам не свой становится.
- Вы про какого Корня? - удивленно спросил один из охотников. - Эт, который в Чаусском проходил летом? Он откуда-то с Юрги.
- Он самый и есть,- лениво ответил Волков.
- И че с ним приключилось?
Пришлось Волкову рассказать всю историю с юргинским бугровщиком. Так, за перетекающей из одного в другое беседою и вечер скоротали.
...Едва начал оттаивать снег и сверкать поутру разящим глаз рябым зеркалом, по утреннему насту вышли они из Касмалинского бора и направились в полуденную сторону.
* * *
Костылев забеспокоился - уже солнце на сосны накололось, подплавило их темный гребень, а спутников его все нет.
Волков и Комар вышли к развилке реки почти в один час. Степан выжидательно глянул на их котомки:
- Комарок, давай, развязывай. Чем порадуешь?
- Худородный ручей мне достался, - пробурчал Комар хмуро, - так, одни титьки курячьи да рога собачьи. Хрящ глинистый по берегу пликами тонкими насыпан и ничего боле.
Мало радости оказалось и в котомке у Михайлы. Камешки, правда, были не первопопавшиеся - пестренькие от радужных оттенков и налетов, но только сверху - корочкой. А чуть надломишь - обычные, какими усеяны здешние речки.
Волков швырнул свою котомку под корень сосны:
- Завтра к дому выходим. Пора прятать рожу под рогожу... Наслушались Тастаракая - горы тут золотом усеяны...
- Кабы он с нами был, так и указал бы чего-нибудь, - возразил Костылев.
- Да - указал бы ручей чудесный - золото горстями черпай. Нет, домой завтра, и пораньше...
- Не спеши, Михайла. Завтра еще вверх по моей речке сходим. Вон туда, - кивнул Степан на выхваченную закатным лучом вершину сопки. Она перед погружением в сумеречный покой ярилась и торжествовала над округлой золотистой вершиной.
- Чего ради мы туда попремся? - проворчал Волков, подкармливая костер сухими ветками.
- Завтра увидишь, - только и ответил Костылев.
Утром они часа два продирались по буреломному берегу речки невеликой - даже берега чистого не размыла, где можно было бы пройти беспрепятственно, потом миновали заросли акации на косогоре, спустились снова к воде, над которой нависала непролазная крушина и за приметным поворотом русла уперлись в отрог скалы. Степан даже и не сказал ничего - спутники его завороженно пооткрывали рты, охваченные неведомым чувством и тревоги, и радости